— А я не буду… с отделом. Даже вот письмо главному редактору заготовила. Цитирую: «…из временно охвативших меня карьеристских побуждений я согласилась занять пост заведующего отделом науки, но, поразмыслив, не сочла… Не сочла из гуманных соображений, так как поняла, что тов. Травников Е. А. оставляет свой пост, ошибочно полагая, что потерпел крах в работе, исчерпал себя, тогда как именно работа в газете единственно прочное, что есть у тов. Травникова в жизни, и было бы просто бесчеловечным не указать ему на это обстоятельство…» Алло! Вы меня слушаете?
Травников с усилием переложил трубку из руки в руку. Прижал к другому уху.
— И ты… все это вот так и написала главному?
— Не все. Только то, что я одумалась. Насчет краха — только вам. Устно. А телефон мой это вы Оптухину дали?
— Люсьена, я сейчас к тебе приеду! Ты что-то неправильно задумала. Слышишь, я через полчаса буду!
— Сидеть за рулем в пьяном виде — тягчайшее преступление. И потом это безнравственно.
— Ехать к тебе?
— Нет, сидеть за рулем.
— Я не пил! Я ничего не пил!
— Вот и хорошо. Значит, воспримете мои слова с полной серьезностью. Насчет письма главному… А Оптухин-то, Оптухин — молоток! Вы, говорит, условились с директором поднять их заводишко до высот технического прогресса? Оказывается, «Острый сигнал» не такая уж проходная штука…
— Вздор! Я ничего им не обещал.
— Ну, это еще не поздно — пообещать. Они ребятки деловые… Я вас утомила, наверное, разговором. Надеюсь, что денька через три меня выпишут, постараюсь быть вам верной помощницей…
— Люсьена! Я еду к тебе, слышишь?..
— Нельзя, Евгений Алексеевич. Теперь нельзя. Илья просто изнывает от нежности ко мне. Он не даст нам вести деловые разговоры…
Частые гудки забились в трубке. Травников выудил монету, быстро набрал номер, но было занято, и он понял, что Люся отключила телефон. И еще — что никакого Ильи рядом с ней нет.
В лифте посмотрел на себя в зеркало, погладил устало щеки — вдруг запавшие, с заметно проступившей щетиной. Второй раз он рвется на Цветной бульвар — и нельзя. Или не так рвется?
Ася встретила на площадке, возле настежь растворенной двери, удивленно смотрела: откуда он взялся, пропащий? Гости, оказывается, уже разошлись, остались угличские родственники; троих, правда, прихватила к себе Юлия, но остались еще шестеро — и как их устроить на ночлег?
Травников усмехнулся:
— В четырех-то комнатах! На диванах… тащи тюфяки на пол. А мы с Олей рванем сейчас на дачу. Завтра хоть денек отдышусь.
Ася шевелила губами, размышляя:
— Двое туда, так… Сюда… Ладно, езжай. Только Ольга пусть остается со мной. Нечего ей взад-вперед, она в понедельник опять в стройотряд отправляется.
Он был прав, Травников, в своих прежних тайных надеждах на кабинет Лодыженского в мезонине. Когда утром поднялся по скрипучим ступеням, ему показалось, что только сурдокамеры, где психологи испытывают способность космонавтов находиться в замкнутом, изолированном пространстве, могли дарить такое восхитительное одиночество и тишину. Он оставил щель внизу, у входной двери, чтобы Алкей не мешал, мог бегать из дома во двор и обратно, и с готовностью к долгой сосредоточенной работе развязал тесемки на пухлой папке мемуаров тестя. Из другой, кожаной папки достал издательское письмо на красивом бланке и две рецензии, одна из которых принадлежала члену-корреспонденту, виднейшему, судя по тону уже первых фраз, экономисту, а может, и историку экономики, — те самые бумаги, прихваченные в город в прошлое воскресенье, когда торопился к Люсе, но так и оставшиеся без внимания. Прочитанные теперь, они не столько удивили его, сколько обидели. Он отшвырнул листки, заходил из угла в угол по обширному пространству мезонина. Потом снова сел и начал читать — медленно, стараясь быть объективным.
Софья Петровна настороженно смотрела на него с фотографии в бархатной рамке, и он сдвинул портрет на край стола, а потом схватил рамку и, выдвинув ящик, сунул ее туда, поверх каких-то еще подлежащих разборке бумаг тестя. Опять встал и подошел к окну, глядел на выкошенную им неделю назад лужайку, на кусты таволги у забора. Солнце стояло еще невысоко; плоское, без облаков небо густо истекало синевой, бесцельно перемешивало ее с зеленью травы и листьев, и было непонятно, как в этой тишине и покое могло умещаться столько ненависти лично к нему, Травникову (так показалось после первого знакомства с рецензиями), и столько убийственных аргументов (так он определил после повторного прочтения), опять же против его, личной, казавшейся безошибочной концепции мемуаров.