Весь остаток дня мальчик просидел у открытой двери. Женщины на разные лады обсуждали одну тему: куда их везут. Говорили, что в Ачинск, у кого-то из девчонок нашелся атлас, и все разглядывали карту, удивляясь, какая же даль впереди до этого не известного никому города, и те, кто захватил побольше еды на дорогу, говорили, что ничего, доедем, а кто оказался беспечней, сокрушался. И еще говорили, что в Ачинск придет и оборудование, которое отгружают на открытые платформы, его соберут, смонтируют и пустят как бы новый завод, в тылу. Для этого в поезде, в других вагонах ехало много рабочих, да и тут среди женщин были и станочницы, и нормировщицы, и контролеры ОТК — их собрали в одно место по тому признаку, что мужья у них у всех остались в Ленинграде и там будут продолжать работать, чтобы завод, хоть и непохожий на прежний, все-таки жил и помогал фронту.
Во время одного такого разговора мама шепнула: «А знаешь, Жека, что мне папа сказал? Он получил повышение — теперь не начальник цеха, а главный инженер». — «Так ведь от завода ничего не останется, — сказал мальчик, — теперь, наверное, главный инженер меньше, чем раньше начальник цеха». — «Останется, — сказала мама. — Они начинают производить что-то новое, что-то очень нужное».
Мимо, за откосами железнодорожного полотна, бежала, качаясь и вздрагивая, холмистая земля — с провалами нешироких полей, извилистыми опушками сосновых боров, с мелкими речушками под коротко грохочущими мостами. Паровоз часто останавливался на разъездах — пустынных, будто бы не известных никому, и тогда поезд и едущие в нем люди погружались в сонную, в треске кузнечиков тишину. Мальчик выпрыгивал из вагона, садился на жесткую землю среди кустистого бурьяна и думал о том, что хорошо бы встретить обратный поезд и вернуться в Ленинград.
С самого отъезда они не видели в небе ни одного самолета, вообще ничего вокруг не напоминало о войне, а они куда-то едут, в неизвестный Ачинск. Вот Ленька Солощанский — тот остался, сказал, что пойдет работать на завод, а ему, мальчику, это было бы еще проще — к отцу, под его начало, и мама могла тоже туда устроиться, раз ее в парткабинете, на прежней службе, не задерживали, даже велели эвакуироваться. Немцы, конечно, как-то уж очень быстро доперли до Ленинграда, это всех удивляло, но повсюду говорили: еще чуть-чуть, и им дадут по зубам. Вот и получается: мог бы оказать помощь, а теперь катись в товарном поезде неизвестно зачем.
Но лучше бы всего, конечно, остаться, чтобы быть вместе с Воркуном.
Мальчик встретил своего рулевого за день до отъезда, когда ходил в яхт-клуб, — не то для того, чтобы попрощаться, не то проверить, как там и что. Прежде, с самого начала войны, такая мысль почему-то не возникала, мнилось даже, что яхты остались где-то за чертой мирного времени вместе с каруселями, цирком и лотками с мороженым. Но в яхт-клубе, к его удивлению, текла совсем иная, чем прежде, жизнь — на плаву остались только крупные парусные суда, они стояли близко к берегу в строгом и точном порядке, к бону было пришвартовано несколько военных катеров (их сразу узнаешь по мышиному отливу шаровой краски), а знакомый судейский катер, прежде ослепительно белый, был поставлен на слип, и там его красили — тоже в серый цвет — трое краснофлотцев в парусиновых робах.
Синие воротники военных моряков мелькали и в стороне — возле эллинга и у сараев, где хранили паруса и яхтенный такелаж; военно-морской флаг, хоть и небольшой, белый с голубой каймой по низу, был поднят на мачте возле командной вышки. И начальник клуба был совсем иной — в кителе с тонкими лейтенантскими нашивками; он похлопал мальчика по плечу и, похоже, без притворства сказал: «Эх, был бы ты постарше, Жека, мы бы с тобой дали жару!»
Кому и какого жара собирался дать начальник, осталось неясным — из-за берегового уступа показался узкий, с круто обрезанной кормой катер-охотник, небольшая, зачехленная его пушка на носовой палубе, приподнятой, как у миноносцев, смотрела в сторону яхт-клубовского бона, и начальник кинулся туда, видно, распорядиться насчет швартовки.
Мальчик постоял на берегу, пока охотник подваливал к бону, поглазел на краснофлотцев, красивших судейский катер, и пошел к воротам, чувствуя себя одиноконенужным тут, лишним.
— Эй! — услышал он вдруг голос Воркуна. — Закурить нету?
Да, это был он, рулевой швертбота и будущий водолаз, собственной персоной — в старой своей кепке, надвинутой на лоб, в сапогах с подвернутыми голенищами, и из-под рубашки, несмотря на жару, выглядывали полоски тельняшки. Даже де поздоровался.
— Откуда у меня? — сказал мальчик. — Не знаешь, что не курю?
— Жаль, — сказал Воркун.
Ему, наверное, действительно надо было дать закурить рулевому: он и всегда трудно, с надрывом дышал, а сейчас у него в груди прямо клокотало, воздух срывался с губ с тонким болезненным свистом.
— А ты что не в мастерских? — спросил мальчик.
— Уволился. Теперь в клубе, постоянно.
— Чего ж тогда не в форме? Начальник вон с нашивками.
Воркун немного помолчал, успокаивая дыхание.