Лооская тюрьма была, как выяснилось, всего лишь перевалочным пунктом. И спустя несколько дней интернированных, без малого тысячу человек, посадили в поезд и повезли еще дальше на восток, в Льеж, за 170 километров от Лилля. Условия переезда, продолжавшегося с восьми вечера до полудня следующего дня, равно как и пребывание в льежской тюрьме, санаторными никак не назовешь. Глухие телячьи вагоны вместимостью «Quarante hommes, huit chevaux»[63]
. Есть и пить за всё время пути не дают. Обращаются грубо, кричат. В льежских казармах, находившихся высоко на горе и заляпанных кровью и грязью, длинные очереди за похлебкой. Стены казарм испещрены рисунками и надписями, от которых, пишет Вудхаус, «щёки скромности заливает краска стыда». Переклички дважды в день, утром и вечером, стоять на казарменном плацу приходится часами – всякий раз кого-то не досчитываются. Даже мисок для похлебки, которую разливают из больших котлов, и тех нет, приходится копаться в мусорных кучах на задворках в поисках старых походных котелков и консервных банок. Бельгийцы куда грубее французов, незлобивый по природе Вудхаус, которого никак не заподозришь в «национальном чванстве», записал, что будет рад, если на своем веку больше никогда не увидит ничего бельгийского. Впрочем, даже и тут Вудхаусу воздалось по вере. Когда он сошел в Льеже с поезда, к нему, словно подтверждая его весьма спорную гипотезу, что «в тюрьме все проявляют себя с лучшей стороны», подошел «обходительный старый генерал». Подошел, спросил, сколько ему лет, приподнял его чемодан, посетовал, что чемодан слишком тяжелый, подозвал грузовик, а потом полюбопытствовал, успел ли Вудхаус поесть… Слёзы наворачиваются на глаза от такого человеколюбия! Возможно, впрочем, всё это чистой воды вымысел.В льежских казармах, где содержались еще и французские военнопленные, англичане тоже пробыли не больше недели, и 3 августа, как раз когда Леонора с уверенностью писала А. П. Уотту, лондонскому литературному агенту Вудхауса, что отчим всё еще у себя дома в Лэ-Тукэ, интернированных снова, уже в третий раз, перевели. На этот раз в городок Юи, в сорока километрах от Льежа, в местную тюрьму с грозным, не сулящим ничего хорошего названием «Цитадель».
«Цитаделью» выстроенная во времена наполеоновских войн тюрьма называлась неслучайно: 800 интернированных англичан почувствовали себя погруженными на месяц с лишним в атмосферу настоящего готического романа. Мрачный, с виду средневековый, замок на вершине крутой горы. Крыши небольшого, мирного бельгийского городка далеко внизу еле видны. В замок из города ведет длинная крутая лестница с высокими, выщербленными каменными ступенями. Стены тюрьмы толщиной 14 футов, в стене узкие бойницы, откуда в темные узкие коридоры замка пробивается слабый свет и слышны голоса родственников и друзей, пришедших на свидание с заключенными и стоящих снаружи, на верхних ступенях лестницы. Переговариваться можно через бойницы, но тогда не видно, с кем говоришь. Чтобы увидеть, надо влезть на высокий подоконник, лечь на него головой вперед и, рискуя жизнью, высунуться по пояс в узкое окошко.
Камеры крошечные, спят заключенные на голом полу, в лучшем случае – на охапке соломы, которую под себя подгребают. Одеял хватает всего человек на двадцать, остальные, в том числе и Вудхаус (теперь он не Видхорз, а Уайтхаус – прогресс налицо), укрываются чем придется. Живут заключенные впроголодь, вместо хлеба у них крошечные галеты, комок масла (и то не каждый день), эрзац-кофе, капля джема и кусочек сыра в два дюйма длины и такой же ширины из тюремного ларька – джем и сыр считаются пиршеством. Плюс – дежурное тюремное блюдо: жидкая капустная похлебка два раза в день, утром и вечером. Вудхаус любил поесть, голод переносил плохо, и пристрастился жевать спички: «Суешь спичку в рот, пожуешь, разотрешь в кашицу и глотаешь». Когда кончался табак, курили чай или солому; от курильщиков чая, вспоминает Вудхаус в «Дрессированной блохе», «в камере стояла тошнотворная, сладковатая и на диво стойкая вонь». От курения чая страдали не только сокамерники, но и сами курильщики, со многими случались припадки: сидит человек, попыхивает себе трубкой и вдруг завалится на бок… Возможно, правда, – не от курева, а от голода.