Изредка мы получали посылки от тетки моего отца. Она была замужем за англичанином, и у нее было английское гражданство. Поэтому она была интернирована — вместе с другими англичанами — в большом доме, что-то вроде гостиницы, реквизированной для этой цели в каком-то курортном городе (кажется, в Вителе). Английский Красный Крест посылал им посылки, из которых кое-что перепадало и нам. Мне особенно запомнилось сгущенное молоко — редкое лакомство, почти не существовавшее в оккупированной Франции.
И вдруг однажды моего отца задержали — не как еврея, а как француза. Он подлежал мобилизации в STO[273]
для принудительных работ в Германии. Была середина 1943 года, закончилась битва под Сталинградом, американцы высадились в Северной Африке, исход войны был уже ясен. Но во Франции свободная зона была оккупирована, и жизнь для таких семей, как наша, становилась все более опасной. Родители решили исчезнуть из района Монпелье, никого не предупредив и не оставив адреса.Все ждем и ждем. Новости хорошие с востока, а на западе какой-то паралич, сумятица какая-то, и сильно пахнет гнилью. Никак не могу понять, что происходит, о чем они думают. В результате я уверен, но как это затягивается! Для нас с вами пока затишье, надеюсь, что оно продолжится. Так и живем изо дня в день.
От вас давно никаких известий, надеюсь, что ничего недоброго не случилось. Имеете ли вы известия из Парижа, что пишет ваш шурин, что там у них делается? Мы здесь живем, существуем — это уже большое завоевание, могло быть хуже, но все держится на волоске…
В конце января наши друзья, которые жили здесь, должны были вдруг оставить здешние места и перебраться к моей тетке, которая уехала в октябре с Бетей. В последний момент им удалось избегнуть этой поездки — они только переменили квартиру, их ребенок остался у нас. При этом здешнее начальство вело себя подлее подлого, и в связи с этим у нас с ними отношения совсем испортились — враги. Так что нам теперь хуже. Твердо надеемся на Бога или на чудо, другой надежды нет.
С пропитанием теперь значительно хуже, вот почему не высылаю ничего.
В середине 1943 года мы перебрались в Дордонь, в деревню Вилламблар, находившуюся между Бержераком и Периго. Там мы жили в маленьком домике, состоявшем из кухни, небольшой столовой, где поставили пианино, — не знаю, где его арендовали, — и двумя комнатами наверху. Крошечный огород, каждый квадратный сантиметр которого мы использовали. Уборная во дворе с выгребной ямой, которую отец чистил (сапоги, лопата… и запах) и содержимое которой использовалось как удобрение.
Деревня, вытянутая в длину, состояла из двух параллельных улиц, упиравшихся в развалины старого замка — мне запрещалось не только заходить в него, но даже и подходить слишком близко (боялись, что стены могут обвалиться). Я ходил в начальную школу (два класса в одной классной комнате), где был одним из лучших учеников (кажется, первым), но где иногда другие дети делали из меня козла отпущения и дразнили из-за моей фамилии («каки-каки»…). Но у меня были и приятели, с которыми я играл, как все дети, в войну. Мы разделялись на два лагеря, у моего было два флага — французский и русский (красный, с серпом и молотом!). Отец мне советовал: «Французский флаг — да, а русский — не надо».
Семья мельника — наши единственные большие друзья в деревне. Через несколько домов от нас — женщина с дочерью, такие же, как и мы, беженцы, евреи, — но об этом, конечно, не говорят. Девочке, как и мне, семь лет, она воспитана в католической религии, как я — в православной. Она верит в Деда-Мороза (я — нет), в Святую Деву и в Витамины (знамение времени!). Неподалеку от нашего дома лавка мясника, о котором говорят, что он коллаборационист (не ходить к нему!). Мэр, одновременно местный врач, — участвует в сопротивлении.