— Ну конечно, — возразил Абель, — он чуть облегчит твою ношу. Укоротит часы работы, даст побольше еды или хижину получше или еще кружку бренди, если ты как следует угодишь ему. Но мы все равно остаемся рабами, Онтонг! Вот это мы и хотим изменить. Не просто немного облегчить себе жизнь, а жить свободно. Я не вол в ярме. Я мужчина. У меня есть руки и ноги, как и у бааса. Я хожу, как он, я ем, как он, я беру женщин, как он. Я и устаю так же, как он. И обижаюсь, как и он. Так объясни мне: почему ему быть хозяином, а мне рабом? Вот что я скажу тебе, Онтонг: когда
— Ты еще молод, потому так и говоришь, — сказал я.
И тут вмешался Галант:
— После того, что было сегодня ночью, меня уже никто не может называть молодым.
— И что же тебя так состарило?
Он пристально глядел на меня над пламенем очага, словно хотел испытать. В руках он крепко сжимал мешочек с пулями, которые я отлил для него днем. Наконец он сказал:
— Ты не поймешь, Онтонг.
Долго длился наш спор в те томительные часы перед рассветом. Все говорили, кроме Бет, которая, приготовив нам поесть — немного мяса, хлеба и медовухи, — мрачно сидела в стороне, о чем-то размышляя, и кроме Роя, уснувшего в углу хижины. На сердце у меня было тяжело, оно давило в груди, точно огромный ком глины. Я больше ничего не говорил Галанту, обиженный его упреком, самым несправедливым, какой он мог мне бросить:
Галант, Галант.
Ты, может, и был моим сыном. Но был ли я тебе отцом?
По дороге я время от времени поглядывал на нее. Раз или два я даже тихонько позвал ее: «Эстер».
Она и виду не подала, что слышит меня; она была слишком далека от меня и даже не старалась намеренно отгородиться. Ее просто тут не было. В любое другое время это привело бы меня в ярость. Я, быть может, попытался бы силой добиться от нее ответа. Но в то утро я покорно ехал рядом, подавленный ощущением того, что мне вынесен окончательный приговор. Она, пожалуй, была даже красивее, чем прежде. После этой наводящей ужас ночи, в течение которой одному богу известно, что произошло, она выглядела совершенно безмятежной и держалась в своей разодранной ночной рубашке так, словно была в подвенечном платье. Ее окружала какая-то тишина, не похожая на ее обычную отчужденность: тишина, внушавшая мне, что Эстер больше не нуждалась ни в поддержке извне, ни в человеке, на которого могла бы опереться. Держа перед собой младшего сына, она сидела на лошади прямая, как пламя свечи, горя в тот жаркий день огнем без дыма.
Я любил ее. Но было немыслимо сказать ей об этом. Даже радость, которую я почувствовал, увидев ее невредимой — господь свидетель, в ту страшную ночь, мучимый яростью и стыдом, я временами даже желал того, чтобы с ней случилось что-то ужасное, — мне пришлось скрыть: она показалась бы сейчас пошлой и неуместной.
Почему она не убежала вместе со мной? Времени было достаточно. Даже после того, как они принялись ломать переднюю дверь, мы могли убежать через заднюю. Я схватил ее за руку. Но она вырвалась с таким видом, точно мое прикосновение осквернило ее. Я слышал, как дверь трещит под ударами.
— Скорее, Эстер! — закричал я. — Они убьют нас. Пошли со мной.
Но она стояла не шелохнувшись, придерживая ворот ночной рубашки, которую я разорвал.
— Отстань от меня, — спокойно сказала она, бледность проступила у нее на лице сквозь привычную смуглоту кожи. Казалось, она была даже рада, что останется тут.
Дверь все больше поддавалась под ударами. Я отвернулся и бросился прочь. Это вовсе не было осознанным решением, просто что-то произошло с моими ногами.
Та ночь походила на дикую лошадь, с которой мне было не совладать, и то, что я в конечном итоге упаду, было столь же ясно и предсказуемо заранее, как падение с огромного серого жеребца в тот далекий день моего детства, — только о времени и характере этого падения можно было еще гадать. Сначала Абель, который не вернулся домой. Потом Эстер, унизившая меня таким способом, который она сама прежде сочла бы невозможным.