Он задохнулся от ярости. Схватил ружье и замахнулся на меня. Я пыталась увернуться, и удар прикладом пришелся по головке ребенка.
Долгое время спустя, когда все они уже ускакали, а отряд буров еще не прибыл — я видела все это издалека, — я пришла на ферму, чтобы взять кусок хлеба на разгромленной кухне, а затем снова убежала в горы, далеко в Скурвеберхе, где они никогда бы не отыскали меня.
Ближе к ночи ребенок умер. Я сама похоронила его. Земля была слишком твердой, чтобы рыть могилу, но я укрыла тельце под грудой камней, чтобы уберечь от стервятников. Ребенок, который смотрел на меня глазами бааса, когда сосал мою грудь. Но он был и моим тоже, разве я могла отвергнуть собственное дитя?
Я не плакала, даже пока громоздила тяжелые камни, а потом уже было поздно плакать. Пустота была слишком огромной.
Ужасно то, что я даже чувствовала какое-то облегчение, словно смерть ребенка очистила меня. Если бы сейчас вернулся Галант, я бы пошла к нему навстречу с тяжелыми от молока грудями и сказала: «Погляди, мои руки пусты».
Но он так и не вернулся. Хлеб вскоре кончился. Я бесцельно бродила по горам, голодная, с ноющими от боли грудями. Наконец мне пришлось спуститься вниз.
Хозяева все-таки победили. Они навсегда разлучили меня с Галантом. Теперь он уже никогда не вернется. Напрасно я думала, что смерть ребенка что-то изменит. Даже после смерти ребенок привязывал меня к чему-то, что было мне неподвластно, но в чем я была замешана и потому испытывала чувство вины. Не знаю почему. Я вообще больше ничего не понимаю. Но так уж все случилось. То, что принадлежало только нам двоим, вырвалось у нас из рук и ушло к другим.
Они даже не захотели повесить меня вместе с ним. Даже в этом мне было отказано. Но все равно мы были с ним мужем и женой.
А может, оно и к лучшему. Потому как всего труднее жить, пока есть надежда. А теперь надежды больше нет.
Когда я в последний раз был с баасом в Кейпе, я собственными ушами слышал, что нам обещали свободу к Новому году или сразу после него. Я всем рассказал про это и был доволен. Но когда ничего не произошло, я смирился. У голландцев свои правила.
Потом, когда Абель приехал на пастбище и рассказал, что весь Боккефельд поднимает восстание, я был вместе с остальными. Казалось, что так и должно быть, и я принялся начищать ружье, которое мне дал баас Пит, чтобы охранять стадо. И для верности поплевал на пулю. Я был готов действовать. И воткнул в шляпу перо цесарки.
Но когда Голиаф с хозяйкой и детьми появился ночью на пастбище, мне хватило одного взгляда, чтобы понять, что дела обернулись худо. Услышав о том, что баасу Баренду тоже удалось сбежать, я сказал Вилдсхюту:
— Пустое дело, приятель. Пускай Абель говорит что хочет, но я-то знаю, что весь свет повернулся к нам задом.
А хозяйке сказал:
— Рассчитывайте на меня.
Чтобы она знала, на кого можно положиться.
Но наутро все опять переменилось. Когда мы спустились в Эландсфонтейн и увидали разграбленный дом, я поневоле почувствовал радость. А тут вернулись Галант и все остальные — на Галанте были новые желтые башмаки и кровавая тряпка на шляпе, — и они рассказали про то, что произошло в Хауд-ден-Беке. Я поглядел на них и крикнул Галанту:
— Мы здесь, капитан! Приказывай!
Всегда надо держаться победителей. Не то хлопот не оберешься.
Мы все вместе вошли в дом. Отыскали бочонок бренди, которого они не заметили ночью. Вилдсхют, Слингер и я выпивали вместе с ними. И я словно бы видел, как мы скачем к Кейптауну, как нас становится все больше и больше, и вот уже вместе с нами шагают сотни тысяч рабов. И кто в целом свете сумеет остановить нас?
Но едва мы добрались до пастбища, как я услышал крик Слингера:
— Они едут!
Увидав отряд буров на лошадях, я сразу понял, куда теперь все повернулось. Мне вовсе не хотелось, чтобы меня схватили вместе с шайкой бандитов и пристрелили за злодеяния, в которых я неповинен.