Во всех ее поступках было что-то противное воле господней. Например, то, как она отвергала даже мысль о детях. Мне хотелось оплодотворить ее, видеть, как она носит моего ребенка, я думал, что это усмирит ее. Отец всегда говорил: «Единственный способ справиться с наглой бабой — обрюхатить ее». Но мне не удавалось даже это, она словно исторгала из себя мое семя. А когда это все же случилось (я уже утратил к тому времени всякую надежду) — после трех лет бесплодия, когда ей исполнилось восемнадцать, — она намеренно выбрала самую дикую лошадь и настегивала ее плетью, пока та не сбросила ее. И потеряла ребенка. Помню, тогда я решил: уж если поднимать руку на женщину, чтобы проучить ее, то сделать это следует именно сегодня. Мужчина не должен терпеть подобное надругательство над собой, это противно воле господней. Но стоило мне увидеть ее, как от моей решимости не осталось и следа: она лежала на широкой кровати — смуглая кожа побледнела, большие темные глаза горели на узком лице, черные волосы разметались по вышитой мамиными руками подушке, высокие скулы, большой рот, губы, плотно сжатые от ненависти ко мне, на белом покрывале руки с длинными тонкими пальцами и обкусанными ногтями, мягкая округлость предплечий. Все во мне вдруг размякло, я словно лишился всякой опоры, как дерево, корнями проросшее в воду. Более всего мне хотелось подойти к ней, опуститься на колени возле кровати и сказать: «Прости меня». Но почему и за что? В чем я виноват? К тому же я слишком хорошо понимал, что, унизившись до извинений, я пожну лишь вечное ее презрение. И как в тот далекий день, когда мне пришлось прирезать ягненка, я снова готов был зарыдать от отчаяния. Но я обязан сдержаться. Малейшее проявление слабости — и она станет еще больше презирать меня. Я отвернулся и вышел. Во дворе вытер ладонью выступившие на глазах слезы. Из-за бьющего в глаза солнца, убеждал я себя, прекрасно понимая, что на самом деле виной всему была та женщина, моя жена, которую я желал столь страстно, что сам ощущал себя неопалимой купиной, которая все горит и горит, никогда не сгорая дотла.
Даже рождение детей ничего не изменило в Эстер. До последнего мига моей жизни она останется мне врагом, и, чтобы оказаться достойным ее, я должен быть столь же сильным, как она, ни в чем не уступать ей, не выказывать даже малейшей слабости, которой она могла бы воспользоваться, чтобы меня уничтожить.
Пожалуй, и на нашей с ней судьбе в некоторой степени сказалось вмешательство англичан. В день свадьбы, приехав в Тульбах, мы вдруг узнали, что голландский пастор перепутал числа и уехал в Кейптаун, а поскольку нам вовсе не хотелось возвращаться домой ни с чем и через неделю снова проделывать этот долгий путь, пришлось иметь дело с английским священником. Пришлось примириться с неизбежным, зная, что это не приведет ни к чему хорошему. И в надлежащее время господь подтвердил правоту моего предчувствия, но какой ценой!
И все же главные беды приходили извне, от ланддроста и его чиновников. В прежние времена всех их назначали из наших. Пока ланддростом был старый Фишер, мы не знали никаких хлопот ни с рабами, ни с прочими делами, решавшимися в Тульбахе; но англичанин Траппс оказался сущим ублюдком. Вскоре стало ясно, что и господь гневается на этого человека: он не пробыл в Тульбахе и полугода, когда здание суда было буквально смыто наводнением. Теперь нам приходилось ездить по судебным делам в Ворчестер. А что касается всех этих новых законов и предписаний, которые англичане понапридумывали у себя в Кейпе, то теперь в каждой свежей газете сообщалось о новых и новых неприятностях. Но как наши рабы умудрялись пронюхать об этих сообщениях и всяких прочих слухах, ума не приложу. Такие вести распространяются быстро и незаметно, как чума, и стоит тебе сделать какой-нибудь неверный шаг, как рабы тут же узнают про новые законы и бегут жаловаться ланддросту. И тогда тебе остается либо немедленно пускаться за ними в погоню, либо ждать, пока не придет повестка из суда. Нас перестали уважать на наших собственных фермах, а от этого добра не жди.