Герман начал зябнуть. За первой комнатой, где была сама лавка, находилась еще одна, которую Шпан называл складским помещением; оттуда-то, очевидно, и шел тот леденящий сквозняк, от которого Герман так застыл. Склад был пуст и в это время дня почти весь тонул в темноте. Раньше там стояли туго набитые мешки с кофе, мукой, рисом и сахаром, и в каждом мешке торчал блестящий никелированный совок. Во мраке склада поблескивало что-то похожее на тусклое зеркало, и Герману почудилось, что в этом тусклом зеркале вдруг показалось чье-то лицо. Сначала он увидел лишь расплывчатые очертания, потом разглядел, как ему показалось, высокий бледный лоб и под ним — сверкающие глаза. Глаза эти становились все больше и яснее. Не обманывает ли его собственное зрение? Что это? Ему показалось, что раскрываются чьи-то губы, и вдруг на стекле мелькнула загадочная улыбка Христины. Но когда он стал пристально всматриваться в зеркало, лицо начали медленно удаляться. Ему чудилось, что он слышит тихое дыхание, затем приглушенные шаги и голос, который что-то шептал.
Как странно! Неужели он ошибся? Он ясно видел тусклое зеркало в глубине склада, но теперь это была лишь гладкая поверхность. Герман кашлянул, и черная кошка бесшумно соскользнула на пол, не спуская, однако, с него глаз. Нет, это не было воображение. Он ясно видел в зеркале лицо — он ведь не спал! Лицо с высоким лбом и блестящими глазами. Он узнал загадочную улыбку Христины. Это было ее лицо, сомнения быть не может. Мягкий шепот, ее голос! Это была она; она взглянула в зеркало, чтобы посмотреть, кто вошел в лавку. Внезапный страх пронизал его, как тонкая раскаленная игла: почему она не вышла, раз узнала его?
Скрипнула дверь. Послышался чей-то кашель, и очки Шпана блеснули в полутьме склада. Шпану было за пятьдесят; он был тщедушен на вид и со своей серебристой сединой и золотыми очками походил скорее на ученого, чем на коммерсанта. Держался он всегда с достоинством человека, который питает к себе самому величайшее почтение и считает вполне естественным, чтобы и окружающие выказывали ему такое же почтение. Его слово было твердо как скала, его решение — сама справедливость. Герман уважал его с детства, он казался ему образцом человека, обладающего всеми добродетелями и лишенного недостатков. Но расположения к Шпану он не испытывал никогда, а мальчишкой даже боялся его.
— Герман! Герман Фасбиндер! — проговорил Шпан холодным, надменным голосов и протянул Герману мягкую, дряблую руку. В его голосе не было ни малейшего изумления, и, судя по этому, было ясно, что Христина его предупредила.
Он открыл дверь в свою контору и пригласил Германа войти. Когда Шпан приглашал кого-либо в контору, это считалось большой честью.
— Прошу, Герман, садись! — сказал он.
Герман выждал, пока Шпан опустился на зеленый плюшевый диванчик, и лишь после этого осмелился сесть.
— Да, я уже слышал, что ты вернулся, Герман, — начал Шпан. — Христина мне рассказала об этом. Ты хорошо выглядишь. — Шпан смотрел в лицо Герману внимательно, почти испытующе, с неприятной настойчивостью.
Здесь, в конторе, было гораздо светлее, чем в сумрачной лавке, и Герман увидел, как сильно изменился Шпан. Со времени его последнего отпуска Шпан постарел лет на десять. Его редкие волосы стали почти совсем седыми, узкое лицо казалось изможденным и страдальческим. Герман помнил рот Шпана, — у него были красиво очерченные, высокомерно изогнутые губы; теперь рот его как-то странно сжался, стал как будто меньше. В серо-голубых глазах Шпана, прежде спокойно и сурово глядевших из-за очков, появился какой-то лихорадочный блеск.
— Да, ты выглядишь здоровым и крепким! — повторил Шпан.
— Благодарю вас, господин Шпан, я чувствую себя хорошо.
— Так мог бы выглядеть теперь и Фриц, точно так, — продолжал Шпан, опуская глаза. Его губы вздрогнули. Он помолчал, потом тихо добавил: — Но Фриц не вернулся!
Герман был молод и здоров, он не думал о тех, кто остался на полях сражений. Многие погибли — это была война, и они давно свыклись с мыслью, что многие не вернутся на родину. Ну он, Герман, вернулся случайно, в этом он тоже не видел ничего удивительного. Он никогда над этим особенно не задумывался. Одного настигла смерть, другого — нет.
Шпан долго молчал, погруженный в свои мысли, затем проговорил:
— Такова неисповедимая воля божья!
Но в его голосе не было покорности, он звучал горько, словно Шпан обличал бога. Его рот сжался еще больше. Он несколько раз глубоко вздохнул, затем попытался овладеть собой и переменил тон. Он сердечно рад, заявил он, что Герман цел и невредим. Но, увы, Германа тоже постигла тяжелая утрата! Ему пришлось пережить смерть отца. Это был человек чести, человек, которого уважал каждый, кто его знал. Лучший человек, какого Шпан встречал за всю свою жизнь, добрый до самопожертвования.
Герман покраснел: он безгранично любил отца.
— Но чем же вознаграждает нас жизнь за все страдания? — продолжал Шпан слегка напыщенным тоном, в какой он часто впадал. — Чем же она может нас вознаградить? Уважение окружающих — вот лучшая награда!