А Василек, сидевшая за самоваром и наливавшая тетке и гостю чай, слушала повествование молодого человека, боясь проронить единое слово. Не спуская с него своих чудных глаз, княжна чувствовала, как замирало в ней сердце. Она знала, что молодой человек не способен не только солгать или выдумать, но слова лишнего неправды никогда не прибавит ни в чем. Выслушав весь рассказ, Пелагея Михайловна прибавила нравоучительно:
– Вот, голубчик ты мой, кабы знал ты по-немецки, так, поди, что бы из этого могло выйти. Протекцион бы принца получил; а то вышла нелепица одна.
– Ну нет, Пелагея Михайловна, – как-то даже обидчиво отозвался Шепелев, – не знаю я языка ихнего да и знать не хочу. И прежде я немцев не любил, а теперь они мне совсем поганы стали. Все они дармоеды и нахалы!
– Вот уж правда истинная, – шепнула тихонько из-за самовара Василек.
– Я и сама не больно их жалую, – задумчиво произнесла Гарина, глядя перед собой в полусумрак горницы. – Да что делать, коли без них нельзя…
И, допив свою чашку, она по привычке перевернула ее вверх донышком на блюдце, что значило «довольно». Затем она встала, уселась на свое обычное место, в большое кресло близ печки, и взяла в руки свою постоянную работу крючком.
Василек снова стала переспрашивать Шепелева о том же приключении с ним и с какой-то страстью входила она в малейшие подробности. И менее важное, касавшееся молодого человека, всегда особенно интересовало ее, тем более такой удивительный с ним случай должен был взволновать ее кроткую и отзывчивую душу. Чувство обиды и оскорбления сказалось вновь в словах Шепелева, когда он стал входить в подробности своего разговора с принцем, и это чувство мигом передалось Васильку. Она так же, как и молодой человек, не сразу могла найти или уловить, в чем заключалась обида. Однако ее женский рассудок скоро доискался смысла во всем.
– Вот это что, Дмитрий Дмитрич, – тихо, почти шепотом заговорила Василек, слегка нагибаясь к нему через стол и бессознательно разглаживая руками свернутое аккуратно чайное полотенце. – Они все говорят, что мы всё одно что татары какие или мордва. Они, видите ли, ученые люди; и англичане и французы тоже у них ученые и им – свой брат. А мы, русские, совсем не люди для них, а так, татарва какая-то. И не только смеются они над нашим русским языком, а и над верой нашей насмехаются, это я вам верно сказываю.
– Да, а небось лезут к нам, – чужую и ходячую фразу ответил Шепелев. – Кто их зовет, сами лезут. Дома-то у них земли мало, хлеба совсем нет; они из соломы да из отрубей хлеб пекут себе. Вот дядя Аким Акимыч сказывает, что процарствуй еще годков десять Лизавета Петровна, немцев совсем бы вывели и искоренили; а теперь пошло опять у нас на старый лад. Не ныне завтра закомандует опять и Бирон-кровопийца.
– Что вы, как можно! Государь никак не допустит его к управлению. Он его так только выписывает из ссылки, чтобы Курляндию ему опять предоставить. За него ваш же принц Жорж очень хлопочет. Мне братец говорил.
– Нет, княжна, посмотрите, опять Бирон властвовать будет. И экая обида, что не поколел он там в ссылке!
Василек сделала сильное движение рукой и осмотрелась в горнице.
– Что вы это, Дмитрий Дмитрич! Вы не очень так говорите, избави бог! Вы ведь вот недавно приехали из деревни, не знаете, что в Питере может случиться. Вы будьте осторожнее, а особенно на словах будьте осторожны – как раз попадетесь. Я вот знаю, что бывало в столице: за всякие пустые речи иным вырезывали язык, клеймили, в каторгу ссылали, в Сибирь… Помилуй бог! Подслушает кто и донесет!
И при этой мысли, что какое-нибудь подобное несчастье может случиться с молодым человеком, бледное лицо княжны побагровело. Шепелев, смотревший в эту минуту на нее, невольно подумал: «Ведь вот ты добрая, сердечная, а уж как ты дурна-то!»
И он стал отчасти бессознательно разглядывать лицо княжны и мысленно повторял: «Да! Уж как дурна-то».
Женщина тотчас сказалась в некокетливой девушке. Она сразу почувствовала и поняла и взгляд молодого человека, и мысль его. Василек опустила глаза на белую скатерть, подавила в себе глубокий вздох, и сердце ее, как всегда, тихонько, но больно сжалось. Она предпочитала, чтоб ей говорили об ее лице, ее прошлой болезни, тогда она могла похвастать – это единственно, чем она хвастала, – своей прежней красотой и могла отнестись к этому как Божьему наказанию, веленью судьбы. Но когда кто-нибудь молча засматривался на нее и ничего не говорил, не спрашивал, княжне становилось особенно тяжело. Что касается до этого молодого человека, с которым она так недавно познакомилась, которого считала полуродней и быстро полюбила, то его внимательный взгляд на лицо ее всегда поднимал у ней на сердце особенно тяжелое и горькое чувство.