Чего, собственно, говорить, если это факт: стоит мне попасть в новую обстановку, ну скажем, туда, где большинство людей меня не знают, я сразу привлекаю внимание, сразу ловлю на себе взгляды — недобрые, брезгливые, подозрительные. Вот и сейчас именно таким взглядом следит за мной этот тип с большими усами — его зовут Маркос, так бы и припечатал меня хлестким словцом, чтобы все загоготали, а то нажмет вдруг на спусковой крючок и продырявит насквозь. Ничего не поделаешь, нам как минимум не хватает двух столетий, чтобы стать людьми цивилизованными, культурными. Но меня, если честно, ничего уже не трогает. В свои двадцать восемь лет (и пусть никто не думает, что я убавил себе хотя бы полгода) я совершенно излечился от страха, от чувства неловкости, тем более когда знаешь это
с юных лет, как в моем случае. В шестнадцать я уже четко понимал про себя все что надо, а потому начал решительно противиться идиотским и категоричным наставлениям отца... И в семнадцать ушел из дому. На какие-то гроши, которые получал за рисунки к двум журналам мод, я снял комнатушку под самой крышей и начал свободную и, каюсь, распутную жизнь. И был счастлив, не испытывал никаких сомнений насчет себя, хотя и понимал, как страдает из-за всего этого моя мать. Что поделаешь — другого выхода не было. А мать, она всегда сражалась с моим отцом и самоотверженно поддерживала меня в любой ситуации. Теперь, когда прошло почти десять лет, я, подводя итоги, могу с уверенностью сказать, что в общем и целом я был действительно счастлив, несмотря на все мои страшные переживания сегодня, несмотря на эту тоску, которая не отступает ни на час. Моя жизнь после принятого тогда решения была по сути дорогой к самосовершенствованию через любовь (а я прошел через все, буквально через все), и эта любовь обрела наконец реальную форму, когда после стольких душевных метаний, потерянных иллюзий, всяческих безрассудств и поисков я, слава богу, встретил Хенаро. Наши отношения складывались постепенно, из мелочей, из самых, казалось бы, незначительных жестов, поступков — улыбка, всегда в кармане плитка шоколада, да мало ли, все это детали, которые сливаются в единое целое, кристаллизуются в нечто прозрачное, гармоничное, как хрустальный шарик, сквозь который смотрит гадалка, предсказывая будущее. С каждым месяцем мы все больше становились настоящей парой, мы как бы срастались друг с другом, обретая полную уверенность в том, что нас — двое, не он и я, а мы — двое. И были готовы соединиться навсегда, жить одним домом. Но вдруг, кто его знает, по какой тайной прихоти случая, будто в дурном сне или в фильме ужасов, в нашу жизнь вторглись проклятые лилипутки.— Спел бы и ты что-нибудь, Маракаибо, — говорит мне усатый. У меня другое имя, и я не понимаю, почему этот чилиец с ногой в гипсе окрестил меня так с того первого вечера, когда я совершенно случайно забрел в пиано-бар, куда хожу теперь почти ежедневно, чтобы хоть как-то убить мучительные часы между вечером и рассветом, такие холодные, пустые... Хожу, чтобы не терзать себя воспоминаниями о Хенаро, о наших походах в кино, в чайный салон, к друзьям, к родственникам, в роскошную Зону Росу[44]
на выставки; потом-то мы, как правило, оказывались в моей квартирке или в загородном домике, который нам предоставляли Алекс с Билли, это в самой глуби соснового леса, и всегда нас ждал любимый ликер, две-три рюмочки... Музыка настоящего счастья и ласки, Господи, какие ласки! И откуда, ну откуда, о Господи, взялась эта напасть? Откуда явились эти окаянные карлицы?— Да не ломайся, Маракаибо, давай хоть одну, — наседает тип, которого зовут Маркос.
— Так я ж не умею петь! — отвечаю, старательно улыбаясь.
— А что ты умеешь, ангелочек? — спрашивает накрашенная старуха, сидящая напротив.
— Много чего, детка, но петь — нет. Вот слушать, пожалуй — да!
— Только это! Даже не знаешь такую песенку, как «Король»?
Пианист — его зовут Хавьер, вполне приятный тип, он точно сросся с роялем, прямо кентавр, — протягивает микрофон, точно предлагает его на аукционе.
— Ну-ка, ну-ка! — улыбается, стараясь поднять настроение своих клиентов в эти вечерние часы, когда на душе тоскливо и муторно. Гонсало отталкивает от себя микрофон, но успевает напомнит пианисту о «Семи ножевых ударах», которые он готов слушать день и ночь. Маркос уверяет, что у него сел голос и ему лучше не петь. Наконец соглашается Рауль, молодой человек с трагическим лицом. Он как-то плотоядно притягивает к губам микрофон и два раза дует в него — пф, пф, — проверяет, в порядке ли.