Когда урожай будет снят и продан еврею-скупщику, Александр Борисович вдруг обнаружит у себя какую-то болезнь и исчезнет на месяц-два лечиться в Петербург и в Москву. Он деловой человек и веселый гуляка, умеет ладить с мужиками и рабочими, но богатую помещицу Марию Евстигнеевну за несколько неосторожных колких слов обидел насмерть, назвавши Евстигнеевной свою новую выездную кобылу. Таков был мой дед.
Бабушку в доме не любили. Это была красивая старушка, как будто отлитая из полупрозрачного фарфора, — маленькая, стройная, всегда одетая по последней моде. Все время, свободное от визитов и вечеров в клубе, она посвящала уходу за собой и примериванию платьев. С утра, затянувшись в корсет, она являлась к столу в кружевах и лентах, как бы спускалась с неба на землю специально для того, чтобы с обидным высокомерием доказать окружающим свое подавляющее превосходство. Мужа она не любила за равнодушие, к сыну относилась холодно за слабоволие, сноху презирала, как бесприданницу, нас, детей, просто не замечала. Когда мы подходили к ручке, бабушка нарочно путала наши имена, чтобы досадить маме. Она никогда не повышала голос, и все-таки весь дом ее боялся.
Сын Мишенька, или Молодой Барин, окончил Новороссийский университет в Одессе и Строгановское училище в Москве. Мишенька — добряк, щеголь и даровитый лентяй. Он носил ботинки на очень высоких каблуках, чтобы не казаться ниже жены, и закручивал кверху нафабренные усы, чтобы походить на отца в годы его молодости. Мишенька брался за все и ничего не доводил до конца. Стал присяжным поверенным и обставил себе солидный рабочий кабинет с сотней толстых книг на полках, но дальше этого дело не пошло, и юриста из него не получилось. Занимался живописью и иногда целыми днями тер краски по примеру прославленных мастеров Возрождения, но всегда писал только голову Христа в терновом венце и поэтому художником тоже не стал. Установил связь с революционерами-подполыциками и открыл собственный книжный магазин для прикрытия конспиративной квартиры, но был раскрыт и лишен права распоряжаться имуществом. Любил во фраке и цилиндре посещать церковь и дворянский клуб и подметать двор босиком и в кумачовой косоворотке. Всерьез его не принимали ни дома, ни в клубе, ни в церкви, ни среди революционной молодежи: он остался на всю жизнь только милым Мишенькой.
Моя мать, Елена Лаврентьевна, славилась в городе зелеными глазами и иссиня-черными волосами: она считалась признанной красавицей. Это была очень занятая женщина: блистала на балах, устраивала благотворительные концерты, попечительствовала в женской гимназии и дирижировала народным хором, пела, играла на любительской сцене и очень толково руководила домом. Любила парадные верховые прогулки с офицерами и амазонки предпочитала из алого бархата, а шляпки — черные, с белым страусовым пером. Дедушка ее очень ценил и любил: она была его деятельной помощницей, а после смерти Старого Барина возглавила семью. С бабушкой мама поддерживала состояние вооруженного нейтралитета. Летом обе дамы вместе уезжали лечиться — в Карлсбад или Баден, а на обратном пути обязательно останавливались в Варшаве.
Нас было четыре сестры. Воспитывала всех гувернантка Леонарда Иоановна и старая няня Варварушка, выходившая Мишеньку и являвшаяся третьей разумной головой в доме. Сестра Лида была старше нас на несколько лет и находилась на особом положении: она была предметом сумасшедшего обожания со стороны отца — ей позволялось решительно все, даже дерзкие выходки и издевательства над маленькими сестрами.
В общем, семья жила спокойно и тихо. Вечерами прочитывалось множество журналов, газет и книг, и никто из нас не чувствовал себя провинциалом. Мерное течение времени нарушалось только громкими городскими скандалами и семейными драмами. Помню взрыв страстей, вызванный поездкой мамы купаться в имение, — у нас там был пляж на тихой речке, там ее и обнаружили в обществе молоденького уланского корнета; потом дедушка отнимал у папы крохотный блестящий револьверчик. Помню смерть дедушки: у него был рак языка, говорить он не мог, и когда явился священник для свершения обряда исповедания и отпущения грехов, и бабушка по этому случаю произнесла несколько язвительных слов, то умирающий улыбнулся, вытянул руку и торжественно показал ей кукиш. Теперь вы достаточно знаете о нашем городке и доме, и я перехожу к рассказу о себе. Можно?
Я кивнул головой.
— Я росла бойкой девочкой. Помню неприятность, вызванную попыткой всерьез подражать старой няне: я набрала в саду большой ворох цепких репьев, усадила детей реба Мельснера в длинный ряд и всем по очереди старательно втерла в густые кудри репьи вместо мыла. Мадам Мельснер упала в обморок, детей побрили, а меня очень больно, и не в последний раз, отшлепали. Когда подросла, то играла только в солдаты и подговорила одного робкого мальчика взорвать наш дом: мы разрядили дедушкины охотничьи патроны и подложили порох под веранду; этим едва себя не изувечили, а веранда благополучно сгорела.