Сходили с ребятами, кто был в Ялани в это время и срочно не занят был чем-то другим, с утра на кладбище. Как Бог велел, помянули, повторяя за стариками, «всех православных яланцев, от веку почивших», попросили их похлопотать за нас. Они же там – как «чёрные», мол, «ящики». Всё у них записано, всё у них запомнено, и «мелочи» не пропадёт. И кто нас знал, нас так и помнит, и те, кто и в глаза даже не видел, во времени с кем не сошлись, знает о нас – от «вновь прибывших». Это про здесь и про сейчас. Если про Вечность, где мёртвых нет, – и мы все там уже, общаемся. После обдумаю и это. Как люди – выпили за них по стопке водки, за «ушедших». После по стопке – за «оставшихся». Ну и по третьей – «чтобы для муравьёв и бурундуков не оставалось, а то запляшут, захмелев-то, закурлыкают».
Вернувшись в Ялань, попрощавшись с друзьями и договорившись вечером встретиться в клубе, зашёл по пути к Белозеровым – проведать тётю Шуру, Ванину мать.
Под шестьдесят ей, тёте Шуре. Тут уж, смотрю, и вовсе – постарела. Моей мамы младше только на пять лет, но выглядит теперь старше. Похоронила мужа, нынче – сына. И постареешь. Ну, так и годы, те своё берут.
«Не семнадцать».
На утреннем автобусе приехали из города Пётр и Галина, родные брат и сестра Вани. Пётр – бывший одноклассник моей сестры Нины, а Галина – бывшая одноклассница моего брата Николая.
Только что, сойдя на перекрёстке с дневного автобуса, прямо передо мной, заметил издали её, зашла в ограду Белозеровых девушка. Мне не знакомая. Может, и просто не признал.
После, в доме, уже разглядел. Высокая. С толстой, пепельного цвета косой. Большие серые глаза. Как показалось мне, заплаканные. Подумал мельком так: «Красивая». Я никогда её до этого не видел.
Вошёл и я в дом, постучавшись.
Тётя Шура сидит за столом. Девушка стоит возле неё. Склонилась, обняла. И обе плачут. Тётя Шура тихо и насухо – «все слёзы выплакала», девушка – всем телом и навзрыд.
Молодая ещё, подумал я, – поэтому.
Тётя Шура в чёрном платье, в чёрной кофте и в чёрном платке, повязанном «по-татарски». Девушка в синих джинсах, тёмно-буром свитере. И в длинных чёрных сапогах. На шее газовая чёрная косынка вместо шарфика.
Пётр помог раздеться девушке. Заметно, что они знакомы. Пальто её и лисью шапку положил в передней на диван. Вешалка занята в прихожей. И попросил её не разуваться – «ноги застудишь, пол холодный, да и натопчешь на носки».
И меня познакомили с девушкой.
Марина Фаст. Невеста Вани. Жена несостоявшаяся. Сегодня прилетела из Исленьска в Елисейск. «Едва успела на автобус».
Трапеза «поминальная».
Усадили нас за стол.
О том о сём поговорили. Как у кого дела идут – об этом тоже. О людях, общих знакомых, земляках, кого не видели давно. Обычно. Кто кем работает и кто где учится. Кто служит, кто куда уехал.
Выпили. Не чокаясь. «Ну, чтоб там всем им… Вечный им покой».
«И Ване, Божьему рабу».
«Ивану».
Мы с Петром – «беленькой», женщины – «красенького».
Лишь «тока губы намочила, один глаточик» – тётя Шура.
При этом, сморщившись, плечами даже передёрнула.
– Ох уж и кислое-то, а!.. Как будто это…
– Да где же кислое?.. Ничуть, – говорит Галина.
– Тебе – ничуть, а мне – как уксус… Отцу, тому ладно, не дожил, – говорит тётя Шура, пригубив и обмахнув рот уголком платка. – Мне вот пришлось. На старосте-то лет такое горе. Ваня мой, Ванечка, сынок. Уж не утешусь, с этим и сойду. Господь никак не призывает…
– Мама, не надо…
– Чё не надо?.. Как умолчишь?.. Одним глазком бы глянуть на него, кровиночку, как там он, в том-то мире?.. Не страдает?
– Тут уж не знаешь, как и думать…
– Чё тут?.. Нечего и думать.
– Папа, с его-то сердцем и душой, не перенёс бы.
О дяде Стёпе вспомнили. Отдельно.
«Ни когда жил, ни когда умер, никто о нём дурного слова не сказал. Ни за глаза и ни в лицо ему не молвил. Да и за что бы?»
Хороший был человек, свидетельствую. Мы: «Дядя Стёпа, – в детстве, – дядя Стёпа». А он: «Ребятушки мои».
«Ни на кого он голоса не повышал, даже к скотине-то и к той всё с лаской, та к нему льнула, бегала за ним. И гуси даже, те по пятам за ним ходили».
И я таким запомнил дядю Стёпу.
«Ещё бы жил… Кусок железа был под самым сердцем от немецкого снаряда. От ран и умер, был, как мишень, изрешечён, живого места на нём не было».
Я в «общественной» бане дядю Стёпу видел – правда, в теле его – как в пластилине будто – ямки были выдавлены. От пуль, конечно, и осколков.
– Ну, давайте, – говорит Пётр. Разлил по рюмкам. Нам – из одной бутылки, женщинам – из другой.
Ваня был русый, «в Белозеровых», Пётр – в родню по матери, «во Вто́рых», смуглый, или «тёмный». Галина тоже русая, как говорят в Ялани – «светлая».
– Да мне и хватит, – говорит тётя Шура. – Больше не наполняй. А то и так вон захмелела. Ещё напьюся, упаду.
– От рюмки-то? – говорит Пётр.
– Да если век-то капли не пила, дак и от рюмки…
– Тринадцать градусов, кого тут, – говорит Пётр. – Сироп. – На этикетку посмотрел. – Как угадал, тринадцать, точно.
– А мне хоть сколь… раз не привыкла. От киселя вон опьянею.