Я вспомнил и его удивительную способность постоянно простужаться – «застужать грудь», как он выражался. Не важно, какое было время года: зима или лето. Летом он, по его словам, простужался даже сильней. Кроме простуды, он часто страдал сенной лихорадкой. Короче говоря, обычно он был в плачевном состоянии: недомогал, грипповал, чихал и при этом во всем винил сигареты, клялся бросить курить на следующей неделе или в следующем месяце и иногда, к моему великому изумлению, исполнял обещание, но лишь затем, чтобы опять начать смолить еще отчаянней. Иногда ему казалось, что «болтаться без дела» его заставляет пристрастие к выпивке, и он на какое-то время бросал пить, может на шесть или восемь месяцев, но потом начинал пить хлеще прежнего. И все он делал таким манером: бросал, чтобы потом начать все сызнова. Если садился за учебники, то занимался по восемнадцать-двадцать часов в сутки, чуть ли не доводя себя до гиперемии мозга. Он мог прервать занятия ради игры в карты с приятелями, что он считал передышкой. Но и в карты играл так же, как занимался, курил или пил, – не зная меры. Хуже того, он расстраивался, когда проигрывал. Что касается женщин, то если уж он начинал бегать за девчонкой, то не отставал от нее – не важно, сколько раз она отказывала ему, – пока не доводил ее чуть не до безумия. Как только она смягчалась или уступала, он бросал ее. Потом на какое-то время никаких женщин. Абсолютно никаких. Без женщин жить лучше – и здоровее, и в голове ясность, и аппетит тогда лучше, и сон, и самочувствие; полезней в сортир сходить, чем к бабе. И так далее, до бесконечности. Пока не встретит другую девчонку, ну просто такую, такую, что и словами не выразить. И снова долгая охота, днем и ночью, неделя за неделей, пока не завалит, и тогда она оказывается в точности как остальные, ничуть не лучше, ничуть не хуже. «Просто дырка, Ген… просто дырка!»
На столе у него вечно громоздилось двадцать, а то и больше толстенных томов: он прочитает их, как только выдастся свободное время. Часто бывало, что проходили годы, прежде чем он открывал хоть один из них, и, конечно, к тому времени книга теряла для него всякий интерес. Он пытался сбыть книги мне за полцены; если я отказывался, он скрепя сердце дарил их мне, говоря при этом: «Но ты должен обещать, что прочтешь это!» Он хранил номера журналов десяти-пятнадцатилетней давности. Изредка брал с собой несколько штук, раскрывал в троллейбусе или в поезде, быстро пролистывал и швырял в окно, приговаривая: «Туда им и дорога!» – и раскаянно улыбался.
При встрече он то и дело предлагал: «Почему бы не сходить в театр? Я слышал, в „Орфеуме“ идет хорошая пьеса». Приходилось спустя полчаса идти в театр и, просидев там пять минут, сбегать, словно сама атмосфера театра была ядовитой. «Плакали наши пять баксов, – говорил он. – Сколько у тебя при себе, Ген? О черт, не шарь по карманам, я знаю и так. Когда это бывало, чтобы у тебя водились деньги?» Потом он тащил меня в бар в каком-нибудь зловещем проулке, в бар, где он знал хозяина, или официанта, или еще кого-нибудь, и пытался стрельнуть несколько долларов; если денег раздобыть не удавалось, он заставлял своих знакомых угощать нас выпивкой. «Есть у тебя хоть пять центов? – раздраженно спрашивал он. – Хочу позвонить этому подонку Вудраффу, он должен мне несколько баксов. Плевать, если он спит. Возьмем такси, а платить заставим его, что скажешь?» Он набирал номер за номером. Наконец вспоминал о девчонке, которую бросил несколько лет назад, о какой-нибудь добродушной недотепе, как он выражался, которая только рада будет увидеть его снова. «Сейчас выпьем и смоемся по-тихому, чтобы не платить. Может, удастся перехватить у нее взаймы. Только ни-ни: она вечно ходит с триппером». Так проходила ночь, в бесполезной беготне никуда, не принося ничего, кроме усталости и отвращения. В конце концов мы оказывались в Гринпойнте, в доме его родителей, в холодильнике у которых всегда стояло несколько бутылок пива. Доставать пиво приходилось тайком, чтобы никто не услышал, потому что он вечно был на ножах со своим стариком или матерью, а иногда с обоими вместе. «Они не слишком любят тебя, Генри, не побоюсь сказать. Не знаю почему, но их не переубедишь. Думаю, дело в той истории со вдовой, это было для них слишком. Не говоря уже о триппере, которым ты постоянно хвастал».