Я сыпанул полгорсти прохладного влажного лука, помешал ложкой; масляная пленка тотчас разбивается на большие приплюснутые пузыри вперемешку с горохом и луком. Смешиваются все три запаха, и я непроизвольно сглатываю слюну, но снова думаю о Стелле. Привиделась она мне вдруг — сидящей рядышком со мной, уплетающей за обе щеки бабушкину горошницу. Мы весело работаем ложками, поглядывая друг на друга, а за печью спросонья верещит сверчок, деликатно покашливает репродуктор, и впереди у нас бесконечная ночь на теплых печных полатях… Размечтавшись, я кошу глаза туда, где «сидит» Стелла, но вижу сморщенное личико глухой Липы. Она ест не спеша, долго дует в ложку, а кусочки хлеба откусывает так, чтобы зря не уронить лишнюю крошку.
Лицо Кондратьевны выражает прежнюю сосредоточенность. Кажется, горошницу она хлебает машинально, не чувствуя ни голода, ни вкуса. Бабка Лампия раскраснелась и постоянно утирает фартуком лицо. Калина смешно отставляет мизинец, причмокивает. Глазливая ест с проворностью кролика, попавшего в капустник, пошмыгивает своим востреньким носом, то и дело промокает краюшкой хлеба ямку под нижней губой. Бабушка незлобиво сокрушается по поводу того, что и горох нонче не тот, а сухой больно, и масло горчит, и хлеб ровно закала.
В репродукторе умолкает протяжное треньканье, означающее какую-то мелодию. Диктор объявляет:
— По родной стране. Минск. Свыше четырехсот пятидесяти тысяч гектаров заболоченных земель осушено в Белоруссии за послевоенные годы… На Псковщине цветет лен. «Голубой неделей» называют это время местные жители…
Бабушка вздыхает:
— Лонишний лен-то был горазнее и лутше нонешнего: долгий, да волокнистый, да белый такой. Бывало, горбач[2]
из клиньев сошьешь — любо-дорого!— Не говори, Матвеевна, — подтверждает бабка Лампия. — Я всю детву свою одевала в домоткану — сносу нет. Счас все магазинное, готовое…
— А я слышала, из зверильника змей сбег, — говорит глухая Липа и кладет насухо облизанную ложку в пустую тарелку.
Бабка Калина, подавившись от внезапного приступа смеха, кашляет. Бабушка, смеясь, похлопывает ее по спине:
— Тошнехонько с вами.
— Ой, я не могу, бабы, не могу… Она же уморит когда-нибудь. Змей, Липушка, к богатству. — Калина утирает глаза, ждет, когда стихнет смех. — Матушка моя сказывала: тот змей, приносящий богатство, выводится из петушиного яйца. Несет его петух пяти годов. Яйцо это как голубиное. Берут его и подвязывают под низ живота, носят шесть недель, не ходят ни в церковь, ни в баню — тогда змей выходит из яйца. Ростят и кормят до семи годов, и чтобы никто не видал. Только тогда он начинает летать и носить в дом, что прикажут: хлеб, молоко, водку.
— А мотоцикл «Харлей» может принести? — спрашиваю я, мечтавший в то время о собственном транспорте.
— Не, только съестное.
Глазливая, шмыгая носом, нерешительно просит:
— Да-ко, Матвеевна, еще супцу — ёлочью[3]
что-то отдает, разбавить бы…Кондратьевна сердито поднимает голову:
— А мне ровно и недосолена похлебка-то…
— Недосол на столе, — говорит бабушка и наполняет тарелку Глазливой.
— Вот благодарствую, Матвеевна! Я намедни арбуз с селедочкой съела, так, верите-:нет, вся желудочная машина расстроилась. И все, чо ни поем, селедкой ровно и отдает — одна ёлочь на языке.
— Неча жадничать — чисто век жить!
— Арбуз-то зеленющ попался, да жалко добро выкидывать. Вот я и приспособилась к нему с селедочкой.
Бабушка предлагает гостям по второй тарелке, но все, кроме Глазливой, благодарно отказываются.
— Давай, бабка Калина, загадки, — говорю я, отодвигая тарелку и чувствуя тяжелую сытность в животе.
— Все одно не разгадаешь. Ну-тка вот: летела птица-еретица, нос долгий, голос тонкий, кто ее убьет, тот свою кровь прольет.
— Это я уже слышал — комар. Давай новую.
Калина подвела глаза к потолку, шевелит губами:
— Ну, слушай. Зоря-зорянка, красна девица, по полю ходила, ключи потеряла. Ну-тка…
Зашелестело «листовым железом» в репродукторе.
— Минск. Сегодня после гастролей в Берлине сюда прибыл Государственный Шанхайский театр шаосинской оперы. Советский зритель увидит в постановке китайских мастеров две классические оперы: «Пролитая чаша»…
— Дождь! — кричу я наугад, по далекой ассоциации с «пролитой чашей».
Бабка Калина ласково треплет меня за чуб:
— Смышленый у тебя, Матвеевна, внук растет. Почти угадал. Только не дождь, а роса. Вглядись росным утром в травы, и покажутся тебе блестки оброненными ключиками. Ну а вот эту ни за что ни про что тебе не осилить. Слушай! Клюк-клюкван, полно за море ходить, полно золото клевать. Молчи, хохлач, и тебе не миновать. Ну-тка…
Я наморщил лоб и скребу затылок:
— Петух, что ли, зерно клюет?
— Не-ка, думай шибче!
— Хохлач — это птица? Золото — зерно…
— Совсем не так, — довольно говорит Калина.
— Тогда говори скорее, баба Калина.
— Не томи, не томи парня-то, — вступается за меня бабка Лампия.
— Ладно, скажу. Это будет кочерга и помело.
— Ну-у, такую загадку ввек не разгадать, — сказал я под ржавое скрежетанье репродуктора.
— Что ты с ем будешь делать! — Бабушка потянулась к «тарелке» и крутит ручку громкости. Ржавость исчезает.