— Зачем армянская? Наша, московская. От бабки слыхала: не ходи, конда, в пенду: в пенде канда проклянда.
Кондратьевна громко вздыхает:
— Проклянда не проклянда, а зустречь прогерсу, девушки, нету никаких препятствий. Это не сглаз. Иропланы летают, машины под носом шмыгают, поезда дудолят… Белый свет иным делается.
— …В Хиросиме открылась Международная конференция за запрещение атомного и водородного оружия, — сообщает радио.
— Войны бы хоть не было, — говорит печально бабушка, помешивая ложкой в чугунке.
— Война от жадобы, — определяет Лампия.
Глухая Липа с мучительным сосредоточением на лице вслушивается в разговор подружек, стараясь ухватить хоть одно слово. Она даже одно ухо выпростала из-под платка и часто-часто моргает белесыми ресницами.
Бабка Лампия, мать восьмерых детей, помолчала и снова повторяет:
— Все как есть — это жадоба.
— Сдоба? — встрепенывается Липа. — У меня нонче сдоба не вышла, село тесто-то…
Старушки всплескивают руками и дружно промокают уголками платков скорые на слезы глаза.
Бабушка утирает потное лицо и наклоняется к Липе:
— Дрожжи, подружка, нонче не те…
— Не те, ох не те, — кивает благодарно Липа. — Раньше, бывало, поставишь квашню — да за ночь раза три и встанешь. Тесто-то вытирает, выпирает…
— У меня на действительной средний, — серьезничает враз Лампия. — На побывке сказывал, оружье сейчас наше и ихне шибко забойное, крепкое. Ежели забойство како начнется, не приведи господь! Вся земля перешевырнется. Нет, не врут церковны книги-то…
Бабушка вышла и возвращается с миской квашеной капусты.
— Лягушка испугала, окаянная. Как она в сени забралась? Я — свет, а она сидит на краю бочки и пучит на меня глазищи. Серая вся такая, ровно мышь. Видно, быть дождю.
— Вестей жди, Матвеевна. Лягушка к добрым вестям.
— Слава богу, коли так. Давайте, девки, к столу, вечерять будем. Капуста, не знаю, кака вышла, рассолу что-то маловато…
— Хоть капустушка не клубиста, а я девушка грудиста, — оживляется бабка Калина.
— Была, да сплыла, — говорит Кондратьевна.
— Девки нонче пошли все каки-то худосочны, ни грудей, ни заду. Посмотришь и подумаешь: чем родить-то будешь, чем кормить? Доска доской… — Лампия смотрит на меня, однако не стесняется, продолжает: — Не хвалясь, скажу, я в молодости при теле была…
— Тити по пуду — работать не буду! — вставляет со смехом Калина.
— А ну тя! Так скажу: первых пятерых в печи русской рожала. Протопишь, бывало, до сухоты, постелешь соломку, да и сама туда — нырь. А оттуда принимай только дитятку. Потом уж запретили, в больницу везли. А в печи бабе легче рожать, легче… Э-эх, а муженек-то у меня был! Не совру, меня не обижал, не знаю такого случая, чтоб на совместной лежанке спиной ко мне поворачивался…
Мне интересно, я приоткрываю даже рот, но бабушка моя начеку:
— Хватит болтать, что было — быльем поросло, пусть молодые рожают. Кондратьевна, доставай из буфета чашки, горошница уж вся испукалась в печи — каша одна.
Дверь осторожно скрипит.
— Матвеевна, это я. — Из темноты показывается востренький нос Глазливой.
— Явилась! — буркает Кондратьевна. — Тут как тут.
— Проходи, проходи, — приглашает бабушка. — Сейчас исть будем.
— Да уж я сыта, сыта. Так, посижу маненько…
— Неча скромничать, гороху всем хватит.
— Ну ежели за кумпанию…
— А ты чо там притих на печи, словно сыч домовой? — кричит мне бабушка. — Особого приглашенья ждешь?
Я нехотя слезаю с теплых полатей, протяжно зеваю и неожиданно решаю для себя, что завтра сразу после уроков поведу Стеллу на Зеленый остров. Есть там одно укромное местечко с шалашом, где мы рыбачим с дядей Петей. Разведем костер, испечем картошки, и никаких вам бабушек, никаких мам…
В нос ударяет густой сладковато-приторный дух горошницы. Я обхватываю полотенцем каленый чугун, ставлю посередь стола. Бабушка тем временем достала деревянные ложки, тарелки, бутылку с постным маслом. Кондратьевна и бабка Калина в четыре руки принимаются мелко рубить лук. Лампия на весу отрезает широкие ломти пеклеванного хлеба.
Расселись.
Бабушка с черпаком в руке берет сначала мою тарелку, наполняет до самых краев.
— Опять этот горох, — кисло ворчу я.
— Смотри, объешься гороху — беда будет, — смеется бабка Калина.
Лампия мгновенно затряслась от смеха:
— Ой, Калина, язви тебя! Говоришь, объесться гороху?[1]
Я с серьезным видом пожимаю плечами: мол, чего тут смешного?
— Одна объелась, да семерых родила, — вставляет Глазливая.
Бабушка строжится:
— А ну вас, охальницы, давайте исть.
Я плеснул в тарелку постного масла. Золотисто-янтарная жидкость вначале погружается мешочком до самых нижних слоев светлого бульона, где горкой лежат янтарные ядрышки гороха, потом начинает медленно растекаться тонкой пленкой до самых краев тарелки. Придавленный гороховый пар вмиг нагревает масло, и оно отзывается тонким ароматом давленых семечек.