Холмогорцы думали, что на холодке он придет в себя. Но тот не вернулся ни к ночи, ни на другой день. Стали его искать по брошенным станам и нашли свежие следы. Может быть, и догнали бы, да началась метель, пришлось вернуться. Пережидая непогоду, товарищи гадали на беглеца на воске и на печени – ничего понять не могли. А как утих ветер, да потеплело, пошли они к дальнему стану и видели там Тугарина без шапки. Он прятался от своих, выглядывал из-за деревьев и убегал так резво, что догнать его не смогли. С тем и вернулись совет держать.
Синеулька, выслушав рассказ, стал говорить, что Тугарина сманил тайгун. У лесных людей это бывает. Шаманить надо или молиться. Силой же его не вернуть, а вот тайгуна рассердить можно.
Третья весна в дальней стороне случилась ранняя. Просел снег, утренние зори, студеные и ясные, дразнили возбужденных птиц. В середине марта даже вороны стали пробовать голос на песни и щебет. В иные времена да в другом краю люди сочли бы такие знаки к беде и к мору, нынче же только посмеивались. И запачканного птицами частокола не было жаль: перезимовали среди мирных народов без войн и осад.
На Федота-ветроноса одна половина ватаги гонялась по насту за лосями и дикими оленями, другая молилась, постничала и наводила порядок после зимовки. С утра мороз обжигал обветренные лица. С полудня слепило яркое солнце и веяло запахами весны.
Лука Москвитин походил вокруг избы со строгим лицом, остановился против входа, взял в руки стертую метлу с березовым помелом, обмахнув ей порог, крикнул в распахнутую дверь:
– Ах ты, гой еси, кикимора домовая, выходи из горюнина дома!
Срубленное из сырого леса, зимовье всю зиму щелкало и трещало венцами. Зимними ночами кому-то чудился по углам обеспокоенный домовой, кому-то – пришлая из лесу кикимора.
– Поздно уж избу чистить! – посмеивались гороховские промышленные. – Нам скоро уходить… Пущай уж живут кто прижился.
Не отвечая на шутки, Лука вымел сор, прикрыл дверь. Кто-то, глядя на него, вздохнул, вспомнив отчий дом. Но сияло солнце, искрился снег, желтели по склонам проталины, дурманили запахами весны и предчувствием чуда.
Холодными ночами промерзший до дна ручей «кипел», покрываясь водой. Передовщик приказал всем бывшим в зимовье людям спустить по нему струги поближе к реке. Зашумели ватажные, подхватили за борта высохшие на морозах суда, с криками поволокли под гору. Под их бахилами, густо смазанными дегтем, хлюпал рыхлый лед. Пантелей Пенда шел берегом по хрусткому снежному насту, похлопывал себя по бокам рукавицами, ободрял:
– Удальцы-молодцы!
Щебетали птицы, ожидая Благовещенья, поторапливали летнее солнце. В глубокой впадине под очистившимся от снега льдом бесшумно струилась черная вода реки. Ее извилистые берега снова манили в путь: обещая одним благополучное возвращение домой, других прельщали неведомыми, счастливыми странами.
– Дружно – кликнем весну! – велел Лука Москвитин, приложил ладони к седой бороде, закричал в сторону реки: – Жаворонки, прилетите, студену зиму унесите! Зима надоела – весь хлеб поела!
Слова про зловредную зиму и бесхлебье тронули ватажных, и закричали они во всю силу, прислушиваясь к откликам эха из долины. Довольный их криком, Лука глубоко вздохнул и попросил:
– Отпустите-ка меня, братцы, проведать Нехорошку. Завтра, на Василиска, как раз поминовение усопших. Снился он мне, хоть в молитвах не забываю. Помянуть-то нечем.
– Иди! – позволил передовщик. – Племянника возьми, – кивнул на Ивашку. – Вдвоем веселей.
– Нет! Один хочу побыть. Подумаю, помолюсь! – тихо, но твердо отказался от провожатого Лука.
– Иди! – повторил Пантелей и добавил: – Вернешься раньше – жди на стане. После Благовещенья мы придем смолить и конопатить струги.
– Пора уж перебираться! – загудели ватажные. – В зимовье тесно…
– Месяц марток – наденет пять порток! – заспорили холмогорцы. – Как задует…
Лука не стал слушать пустопорожние разговоры. Кое-какой припас рыбы и мяса на стане был. Нахлобучив до бровей сношенную московскую шапку, похожую на горшок, он принял из рук племянника слоеный тунгусский лук со стрелами в берестяном колчане, поправил топор за кушаком и зашагал берегом к слиянию рек.
Вернулся он поздним вечером на Герасима-грачевника. К тому времени половина зимовщиков уже перебралась на стан у реки, против Юрьевой горы. В балагане жарко горел очаг. Идущего по льду Луку дозорные заметили издали. Низкая дверь открылась. Сгибаясь, под кров протиснулся Лука. От его зипуна пахнуло выстывшей золой костров. Промышленный бросил лук с колчаном и топор в угол, кушак и шапку закинул на решетку над очагом, трижды перекрестился, скинул зипун и присел у огня.
Передовщик уступил ему лучшее место, Семейка подал котел с брусничным отваром, остатки печеной рыбы с ватажного ужина. Лука расправил усы, неторопливо напился. От него ждали рассказа, он же устало сипел остуженной грудью и молчал.
И снова бросилось в глаза Пантелею, как сильно постарел бывалый промышленный. Лицо его было посечено усталыми морщинами. Под глазами набухли мешки, схваченные красной паутиной.