Эта сцена до боли напоминает его собственное прощанье с отцом перед отъездом на войну 1805 года, когда старый князь сердитым, пронзительным голосом кричал сыну: «Простились… ступай!» И как старый князь тогда, оставшись один, вспомнил, может быть, своего сына ребёнком, так сейчас князь Андрей вспомнил Наташу и всё светлое, что было в его любви к ней, – и, «как будто кто-нибудь обжёг его», он вспомнил Анатоля, который до сих пор «жив и весел».
Вот о чём спрашивал себя Пьер, проезжая мимо ополченцев и солдат: как они могут думать о чём-нибудь, кроме смерти? А они думают о жизни, пока живы, и князь Андрей думает о жизни – этим и сильны они все.
И вот наступает 26 августа – день Бородина. Вместе с Пьером мы видим очень красивое зрелище: пробивающееся сквозь туман яркое солнце, вспышки выстрелов, «молнии утреннего света» на штыках войск… Пьеру, как ребёнку, «захотелось быть там, где были эти дымы, эти блестящие штыки и пушки, это движение, эти звуки». Он долго ещё ничего не понимал: приехав на батарею Раевского, «никак не думал, что это… было самое важное место в сражении», не замечал раненых и убитых… В представлении Пьера война должна быть торжественной, а она оказалась не праздником, не парадом; для Толстого война – тяжёлая, будничная и кровавая работа. Вместе с Пьером мы внезапно начинаем видеть это, вместе с ним ужасаемся тому, что видим.
Но и сам Пьер предстаёт перед нами в новом свете, когда прохаживается по батарее под выстрелами «так же спокойно, как по бульвару». Мы радуемся и гордимся, когда возникшее сначала на батарее «чувство недоброжелательного недоумения к нему стало переходить в ласковое и шутливое участие»; вместе с солдатами батареи мы чувствуем душевную силу, возникшую и разгорающуюся в Пьере.
Солдаты удивляются, что Пьер не боится. Пьер, в свою очередь, удивляется: разве они боятся? «А то как же? – отвечал солдат. – Ведь она не помилует. Она шмякнет, так кишки вон. Нельзя не бояться, – сказал он, смеясь».
Так здесь, при Бородине, Толстой возвращается к тому, что показал при Шенграбене в маленьком капитане Тушине, чему научил Ростова долгим военным опытом: мужество не в том, чтобы не бояться, а в том, чтобы делать своё дело, не слушаясь страха.
И вот наступает момент, когда «ярко во всех лицах горел тот огонь, за разгоранием которого следил Пьер». Заряды кончились – за ними побежал солдат и следом Пьер, а тем временем на батарею ворвались французы; Пьера едва не убило взорвавшимся ящиком со снарядами, и он, в ужасе побежав обратно на батарею, налетел прямо на француза в синем мундире. «Несколько секунд они оба испуганными глазами смотрели на чуждые друг другу лица, и оба были в недоумении о том, что они сделали и что им делать. „Я ли взят в плен или он взят в плен мною?“ – думал каждый из них».
Зачем Толстому нужно так подчёркивать неразбериху происходящего на войне? Конечно, Пьеру простительно не понимать, кто кого взял в плен, но ведь французский офицер тоже недоумевает!
Толстой стремился показать войну глазами её участников, современников. Но иногда он всё-таки смотрит на неё с расстояния полувека – не из 1812, а из 1862 года. Он видит и плохую организацию, и неудачные планы, и удачные планы, которые рушатся из-за плохой организации. Всё это приводит его к мысли о ненужности планов и руководства вообще – с этой мыслью Толстого нам трудно согласиться.
Но, кроме того, у Толстого есть ещё одна цель. В начале третьего тома он сказал, что война – «противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие». Прошлой войне вообще не было оправданий, потому что вели её императоры, а народам она не была нужна. В этой войне есть правда: когда враг приходит на твою землю, ты вынужден защищаться, – это и делала русская армия. Но война не становится от этого праздником; она по-прежнему остается грязным, кровавым делом – и только на батарее Раевского Пьер понял это до конца. „Нет, теперь они оставят это, теперь они ужаснутся того, что они сделали!“ – думал Пьер, бесцельно направляясь за толпами носилок, двигавшихся с поля сражения.
Но солнце, застилаемое дымом, стояло ещё высоко, и… гул выстрелов, стрельба и канонада не только не ослабевали, но усиливались до отчаянности, как человек, который, надрываясь, кричит из последних сил».
Там, где стрельба и канонада «усиливались до отчаянности», был князь Андрей. Полк его стоял в резервах под огнём артиллерии, «не выпустив ни одного заряда, полк потерял здесь ещё третью часть своих людей», а многие были убиты раньше. Самое страшное, самое горькое было то, что люди бездействовали: «кто сухой глиной… начищал штык; кто разминал ремень… кто… переобувался. Некоторые строили домики… или плели плетёночки из соломы…» Люди стояли без дела – и их убивали.