Читаем Победное отчаянье. Собрание сочинений [3] полностью

Музыка несется ниоткуда

В форточку и в уши – напролом.

Обожаю внешние причуды

И, в особенности, за столом.

Звуки музыки воспринимаются этим героем в сложном синтезе физических и эмоциональных ощущений – они холодят, ослепляют, пугают:

И какие созвучия! Чем обогреешь

Их полет? Прикасаясь к ушам, холодят они

До мурашек, до дрожи. И тянет скорее

В освещенную комнату. Там благодатнее.

(«От самого страшного»)

Перманентное состояние лирического «я» – «самое страшное, черствое», «бессонная тоска», вступающая в диссонанс с обычным человеческим уютом:

Чувствую, что с каждым часом чванней

Становлюсь, заверченный в тиски

Горестного самобичеванья

И тоски.

(«Диссонанс»)

Однако тоска Щеголева – совсем иного свойства, чем тоска того же Ачаира, которому было что вспомнить: «шумливые годы, / звенящее время, / поющую юность – / не пьяненький джаз» («В фруктовой лавчонке», 1938) [64] . Тоска Ачаира (и многих других харбинцев старшего поколения) питается болью об утраченной Родине, об утраченной юности. У Щеголева же, который был на 14 лет моложе Ачаира и, соответственно, принадлежал ко второму поколению харбинских поэтов, это ощущение пронизывает его настоящее :

Всё обиходно. Косые

Спят на обоях лучи…

Разве лишь слово «Россия»

Мне необычно звучит.

(«Стансы»)

Что противопоставить одиночеству, тоске, диссонансу? Творчество. Оно воспринимается в императивном ключе (суровое слово долг):

…Пусть клонит в сон – не надо спать!

Будь человеком твердым, будь поэтом.

Не холода, а теплоты, не сна,

А бодрствованья.

(«Живая муза»)

Правда, сам процесс сочинительства запечатлен в образах, сопутствующих недугу и его преодолению: «содрогаешься часто, на рифмы кладешь пароксизмы.» («Опыт»). Но, когда вокруг царствуют «дисгармония, кризис – газетный, словесный…» («Поровну»), необходимость писать становится реальным спасением, действенной антитезой эмигрантскому прозябанью: «Я себе говорю: / Мы сумеем еще побороться. / А пока / стану сетовать, / Стихослагать!» («Устаю ненавидеть.»).

Констатируя дисгармоничность русской лирики, Щеголев не может вырваться из антиномий собственного поэтического сознания. Он этого и не скрывает: «я – русский, и мне соблазнительны надрывы.. .» [65] . Многие стихотворения Щеголева построены на антитезе. В «Опыте» это противопоставленность сентенций «ты – захудалый и странный чужак-эмигрант» и «ты – сильный гордый русский», в «Поровну» – оптимистические утверждения, что «На десяток плохих есть десяток хороших, /На десяток больных – десять кровь с молоком…», а в стихотворении «Два поезда»

«проклятый уходящий поезд» противоположен «милому приходящему» и т.д. Точно так же противоречив и многолик сам герой щеголевской лирики: он то «чудак и уродец», «то богатырь, то калека, то филантроп, то Марат» («Стансы»), то Вий, то Демон, то карлик.

Основной формой воплощения такой противоречивой натуры становятся демонические и дьяволоподобные персонажи, способные создавать довольно прозрачное аллюзивное пространство в сознании читающих. Одна из причин дьявольской одержимости – ум героя, этот « морщинистый карлик ехидный» :

Мой ангел! Я страшно умен

Умом чудака и уродца. [64]

<…>

Виски набухали от дум,

Мне чудился звон панихидный.

И – вправду – скончался мой ум,

Морщинистый карлик ехидный.

Он трясся, пощады моля,

Топорщился злобно, упорно,

Но тяжко прижала земля,

Прикрыла пробившимся дерном.

(«Обновленье»; курсив мой. – А.З.)

Мифогенной основой щеголевского пандемониума [64] становится внутренняя природа героя:

Это выглядит мрачней могилы,

Это гибнет человек живьем.

Но какая дьявольская сила

В нынешнем отчаяньи моем!

(«Всем мои стихи доступны. Всем ли?..»; курсив мой. – А.З.)

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже