— Я дам вам денег на поездку. Только имейте в виду — Браун откажется. Махнет рукой да и вас еще попрекнет: зачем занимаетесь пустяками? («Как Филипс!») Вы, если посмеете, возразите ему: «Но потомство должно знать, каким был прославленный капитан Браун». Он же скажет: «А что мне до потомства? У нас свои заботы. Отдайте деньги бедным неграм». И вот тут вам последний довод: «Эти деньги мне дала госпожа Стирнс. Она очень огорчится, если вы откажетесь».
Эдвин отправился в Чарлстон. Ему казалось, что все уладилось счастливо, теперь он близок к началу работы. Скорее бы.
Чарлстон был на осадном положении, и Брекета самого чуть не задержали, начали допрашивать — откуда он, зачем здесь. Выручил адвокат Хилтон, они были знакомы раньше. Хилтон добился разрешения посетить тюрьму, но повторил слова Мэри Стирнс: «По-моему, он откажется. Еще отругает вас и сошлется на заповедь «не сотвори себе кумира». Ну, посмотрим, до утра».
Эдвин плохо спал. Проснулся в гостинице, все чужое вокруг, нет, никуда я не пойду. Не хочу, не могу. И зачем я тревожил столько людей? Руки, ноги как ватные. Вернуться в Бостон и лежать. Так уже не раз бывало. Не двигаться. Настоящий художник все это время хоть наброски делал бы. А я просто бездарь. Эмма права, что ушла к Дику. Что я могу дать женщине? Пока отец был жив, надо бы мне выучиться на кузнеца или на механика…
Ни есть, ни спать, ни лепить — ничего не хотелось.
Деловитый Хилтон вошел, не постучавшись.
— Что же вы разлеживаетесь, мы опаздываем. Ведь пускают всего по два человека в день. Вы заняли место, а очередь большая. Всем хочется посмотреть на Брауна. Быстрее, быстрее, позавтракаете потом.
Эвис ведет Брекета в кирпичное здание. Разрешили не в саму камеру, а к двери. Человек склонил голову над книгой. Руки и ноги в оковах. Сколько раз Брекет слышал в Бостоне на проповедях, на собраниях «негры в цепях, рабы в цепях». Ему казалось, что он понимал тогда. Нет, не понимал. Вот сейчас, когда увидел, тогда дошло. Увидел. Теперь дотронуться руками. Человек в цепях. И какой человек — Джон Браун.
И мать, и Филипс — они были правы. Я подлец. Сбить эти цепи. Сейчас же, сию минуту разбить. Какая тут скульптура, когда Джон Браун в цепях. Я негодяй, раз не понимал этого раньше.
— Что вам угодно, молодой человек?
Вопрос, видимо, был повторен дважды. Брекет пролепетал: «Бюст… Паркер… помните, в Бостоне… Стирнс…»
Мэри Стирнс хорошо знала своего друга. Браун произнес именно те самые слова. Потрясенный Брекет осознал это после, а там лишь автоматически следовал ее советам. И когда Браун начал стыдить Эдвина, тот повторил: «Госпожа Стирнс очень огорчится…»
— Ладно, так и быть…
Эдвин сделал несколько рисунков. А потом начал измерять шею. Надо для будущего бюста. Через неделю на эту шею накинут пеньковую веревку. Подлец. Мать была права. К черту скульптуру! К черту искусство! Как помочь Старику? Шепнул на ухо:
— Что я могу для вас сделать?
— Сражаться против рабовладения.
Брекет не хотел сражаться. Брекет не умел сражаться. Он снимал мерки, а руки дрожали. У скульптора, как и у хирурга, не должны дрожать руки.
— Знаю, знаю, о чем вы думаете, молодой человек. Перестаньте дрожать. Передайте привет госпоже Стирнс.
Брекет не только снял мерки для скульптуры, он привез и план тюрьмы: надо пытаться спасать.
Вернувшись в Бостон, он заснул мертвым сном, и ему приснился бюст из серого камня. Кто-то накидывал на каменную шею веревку. Эдвин кричал: «Зачем вешать скульптуру!», на него не обращали внимания. «Перестаньте дрожать, молодой человек». Веревка не выдерживала тяжести, камень раскалывался на куски…
Он видел в тюрьме изможденное лицо, глубокие борозды морщин, видел старого, измученного человека; позади у него — разгром, кровопролитие, гибель друзей и сыновей. Впереди — виселица.
Брекет содрогался, представляя себе конвульсии страха, конвульсии тела потом, на виселице.
…И до тюрьмы это было ясно: Джон Браун к миру, к другим людям обращен острыми углами. С ним неловко, трудно, для многих — невозможно. Он ни во что не укладывается, он не обкатывается, не ищет компромиссов.
Снаружи — углы. Даже во внешности — скулы, нос, подбородок — все выдается, линии резкие, жесты резкие. Но художнику, ему, Брекету, дано увидеть и внутреннюю, глубоко запрятанную гармонию. Он не мог знать письма, написанного Брауном за четыре дня до казни: «…я обрел с момента моего ареста удивительную внутреннюю радость и спокойствие… Я едва отдаю себе отчет в том, что я — в оковах, что я — в тюрьме. Я действительно не помню, чтобы мне когда-либо в жизни было столь радостно…»
Впрочем, Брекету не нужны были письменные доказательства. Он увидел героя в его звездный час, он увидел человека, равного свершенному им подвигу. В мятежнике, в закованном узнике он прозрел спокойное величие. И высек величие в мраморе.