Закуривает, встает, под ногами поскрипывает новый ковер. Мизинец снова тычется в диск. Что скажешь обиженным шефам? Невзирая на грязь, притащились из поселка работяги с женами в вечерних платьях и с завернутыми в газеты туфлями, а типчики с гитарами загуляли, видите ли, в придорожной корчме! Сломался и не завелся автобус. Принадлежащий бюро «рафик» бегает уже второй миллион, чему же тут удивляться? А гитаристы, вместо того чтобы добраться рейсовым, перепились. Ух, я им! Ты — им, а они — тебе, когда надо будет посылать бригады на агитпункты. Так что попридержи свои громы и молнии. Если шефы прижмут, пообещаю кого угодно: Саулюса Сондецкиса, Вацловаса Даунораса, Гедре Каукайте! Тузы, конечно, отобьются, тогда подсуну ансамбль «Пасагеле» и какого-нибудь гастролера.
Надо успокоить директора. Набирает номер Ляонаса Б.
— Простите, потревожила вас. — Теперь она изучает свой средний палец, от лака остались крохи. С удивлением понимает, что не шефы ее волнуют. — Хочу уточнить о Ральфе Игермане.
— Разве вы не зайдете? — В голосе Ляонаса затухают нотки радости.
— Непременно. Но после того, как задобрю шефов. — Его меланхолия неприятна, и она сыплет, как вызубренный урок: — Рассердятся и не отремонтируют нам машину!
— Вот ведь заварили мы кашу. Что будем делать?
— Не волнуйтесь, товарищ директор. Моя забота. Отремонтируют как миленькие. Так чего хотел этот Игерман, если не секрет?
— Чтобы в афише было указано его новое звание. Почетный нефтяник.
— Прекрасно.
— Что? Неужто и вам, Лионгина, придется объяснять, что нашу публику и более впечатляющими титулами не всегда привлечешь?
— В одном месте это звание сработает! У наших шефов.
— Поступайте, как знаете. Это ваша компетенция.
— Не беспокойтесь. Все будет тип-топ!
Врывается главбух:
— Банк! Если не успеем, люди останутся без зарплаты, артисты — без гонораров! — Отреставрированное с помощью пудры и краски лицо похоже на затоптанное и посыпанное сверху песочком кострище.
Коммерческий директор и не смотрит на бумаги. Чеки не грязные, но и не чистые. Старая лиса и не думала переписывать их. Лионгина садится, не вникая, четко выводит свою фамилию. Руководитель не должен быть мелочным. Нельзя убивать в сердце подчиненного последние крохи доверия. Ей нравится собственная подпись. Ждет, пока высохнут чернила, и подписывает следующий чек. Красиво, графически безупречно ложатся буквы.
— Все?
Бухгалтерша подбирает бумажки, молча кивает головой.
— Теперь порядочек. Эстетика и тому подобное. — И Лионгина хвалит идиотскую одежду бухгалтерши: — Кто вам так изящно шьет?
Женщина пятится к двери, потрясенная комплиментом. Но ее сопение, дрожащие плечи, пляшущая под мышкой папка говорят о том же самом, о чем раньше вопило лицо: уж я-то знаю, и ты знаешь, и все вокруг знают! Подстилка ты. Валяешься с худруком. Месила бы на улице грязь, как бедняжка Аудроне, если бы не белое личико да тонкая талия. Райской птичкой щебетала, пока торчала в инспекторской. Ласковая, приветливая, от всех болезней, что твой пенициллин. Смотри, не очень-то важничай — лопнешь, как та лягушка, что вознамерилась колодец вылакать. Я троих директоров, троих замов пережила, а вот все еще есть и буду. И когда ты лопнешь — буду!
Ух, мерзкая баба! Мерзкая. Лионгина захлопывает за ней двери, проверяет, плотно ли сошлись обе половинки. Нет, пора с этим кончать! Сминает пустую пачку из-под сигарет, не бросает ее, от стиснутого в кулаке комка становится спокойнее. Переспать раз-другой? Так ведь это же сущий пустяк по сравнению с тем, что ты знаешь про себя и про него… Все равно мерзкая баба. На пенсию, на пенсию!
Вслух не выкрикивает, пусть и хотелось бы. Другого, умеющего так беречь государственную копейку, цербера сразу не сыщешь. На покойницу Гертруду похожа. Сравнение поражает неожиданностью. Увидела и отпрянула словно от живой, молча за ней наблюдающей. Все не могу думать о Гертруде, как об умершей? Еще больше угнетает, когда нет мелочной слежки, плохо скрываемого заглядывания в кастрюли и под подол — не беременна ли, а если да, то от Алоизаса или от кого-то постороннего? Внушительна Гертруда, будто статуя, особенно ее мощная верхняя губа, потрескавшаяся от времени, как бывает у долго простоявших под дождем скульптур. Лицо стало пористым уже при жизни — и ее годы безжалостно обтесывали! мертвая она выскользнула из объятий времени и не меняется. Ну что же, смотри, мне скрывать нечего. По-прежнему не нравлюсь тебе? Сама себе не нравлюсь. Чего же тебе еще, если сама честно признаюсь?