Отчетливо вспомнилось детство: зонтик, складной стульчик, ее крепкие оберегающие руки. Однако потеря единственной сестры затронула не только сферу эмоций. Неожиданная ее смерть отменила одни законы и выявила другие. Он почувствовал себя так, словно неожиданно сместились земные полюса или навалилась на плечи какая-нибудь другая сила, регулирующая движение планет. Не будет больше стеснявшего и обуздывавшего его гнета, от которого он постоянно пытался освободиться, однако исчезает и прочная, неколебимая стена, за которой всегда можно было укрыться. После смерти сестры выяснилось: все, совершенное им в жизни — попытки сделать что-то в науке, дружба с восхитительной Р., потом женитьба на Лионгине, — все было лишь воплощением предначертаний Гертруды и в то же время — сопротивлением им. Только она продолжала верить в него, когда все другие уже разуверились. Пока Гертруда была жива, оставались и ориентиры, еще в детстве подобранные ею для него, виднелись ведущие к ним дорожки, пусть заросшие репейником и лопухами. Словно в холодильнике, хранились в ее памяти его планы и порывы. В один прекрасный день дверца распахнулась бы и Алоизас смог бы извлечь и высоко поднять свои великие замыслы, как сунутый в холодильник букет тюльпанов, чтобы не распустились до срока, — вот какие цветы помогла мне вырастить сестра, любуйтесь! Лишь теперь Алоизас ощутил горечь одиночества, хотя считал, что любит быть один. Лишь теперь понял, что в бесконечной, постепенно расширяющейся Вселенной для него сохранилась единственная крупица тепла — Лионгина, однако, в отличие от Гертруды, она никогда не будет принадлежать ему целиком. Вот почему не спешил он ставить памятник, который придавил бы не только сестру, но и его. Теперь Гертруда стала ему милее, хотя по-прежнему не могла приноровиться к нему, а особенно — к Лионгине…
Ральф Игерман все не появлялся. Можно было заподозрить, что кто-то сыграл с ними злую шутку: никакого Игермана вовсе нет, а если где-нибудь и существует обладатель такого имени и фамилии, то он не имеет ничего общего с кучей телеграмм и выцветающими на стенах афишами. В другой раз подобных гастролеров и на пушечный выстрел не подпустим, возмущалась Лионгина, сердясь на себя за то, что не может выбросить из головы этот призрак. Отменить концерты и зачеркнуть красным карандашом графу в плане, а тем самым — и уголок сознания! — она не спешила, хотя до первого выступления оставался лишь один день. Словно будет не хватать чего-то, к чему уже почти привыкла, пусть и странное это сочетание — Ральф Игерман, осколок которого — Ральф, — звякнув, воскресил из забытья Рафаэла. А хоть бы и Рафаэл, ну и что? Ничего. Мало ли Рафаэлов? Даже если бы
— Новости неважные, душенька Лионгина, — пыхтела Вильгельмина. — Шубка-то из цельных шкурок — не из обрезков.
— Тем лучше.
— Ничего хорошего. Дюжина влиятельных дамочек коготки точит. Самые опасные — Гедре Т. и Алдона И. Обрезками и кусочками их не прельстишь — не по одной шубке имеют!
— Гедре? Гедре Т.? Жена директора Театра миниатюр?
— Она самая, любовница В., ну, дирижера этого…
— Директор-то куда старше своей благоверной, правда? Лет на двадцать? Не из-за нее ли первую жену выгнал, а ведь столько прожили…
— Из-за нее, из-за нее! Старикан и не подозревает, какие у него рога, весь город за них цепляется! Втроем на прогулки ходят — смех, да и только!
— Как думаешь, Вильгельмина? Если муж узнает, станет покупать ей шубу?
— Недаром говорят: старый в гневе страшнее раненого медведя. Не хотела бы я очутиться на месте Гедре!
Бедная, бедная Гедре! Придется тебе добровольно отказаться от шубки. Если же нет, кто-нибудь — скажем, Пегасик? — разбудит спящего медведя… Шубка прелестна. Но пополам, увы, не разрежешь.
— А кто эта Алдона?