Значение этого мотива открыто и прозрачно: суетливая скорость выступает как знак греха, в бездну которого поспешает человек и человечество («точно сам злой дух внезапно шепнул ей тогда, что минуты ее сочтены» – 5; 113, «эта геенна, этот огнь пожирающий должен действовать с быстротой всесокрушающий» – 5; 116). Ближайший аналог «Огня пожирающего» по чувству трагизма бытия – уже упомянутый «Господин из Сан-Франциско», где такого же безымянного героя смерть неожиданно настигает в преддверии роскошного ужина, в самом начале долгожданного кругосветного путешествия, не давая исполниться блистательному финалу его богатой и счастливой жизни.
При всей прозрачности семантики скорости темпоральная структура рассказа не так проста, как может показаться. Сюжет дается в двух временных проекциях: с одной стороны, он спешит, неожиданно обрывая всевозможные чаяния и надежды, он неуклонно направлен к точке конца, к Апокалипсису, пламень которого уже разгорается, но, с другой стороны, перед нами сюжет напряженного ожидания этого, еще не наступившего, но наступающего события. Ряд торможения, замирания в «Огне» тоже выразителен, к значениям торможения примыкают семы тишины, молчания, окаменения, замирания:
«все как-то
Как видно, мгновенной смерти соответствуют долгие мучительно тянущиеся похороны, при этом мотивы ожидания не проигрывают мотивам внезапности по силе, и они вообще характерны для растянутых бунинских описаний кладбищ и похорон, всегда контрастных по отношению к мгновенной, ранней, внезапной, нечаянной смерти.
Нечто подобное можно наблюдать в четырех главках (XIX, I, II, III) на стыке второй и третьей книг «Жизни Арсеньева»: внезапная смерть родственника и соседа Арсеньевых Писарева занимает значительное место в небольшом романе, тормозит сюжетное движение и по принципу анжамбмана переносится из одной части в другую. Погребение Писарева выпадает на весенние пасхальные праздники (и гробовой теме, как и в «Аглае», «Огне», аккомпанирует весна), проходит в соответствии с православным каноном, что совсем не похоже на светские парижские похороны, однако и в «Жизни Арсеньева» мы видим тот же мотив быстроты/торможения и тот же, что и в «Аглае», и в «Огне…», сильнейший контраст «священного» и «непристойно-земного»:
Мне опять казалось тогда, что в этом огромном бархатно-фиолетовом ящике с мерзкими серебряными лапками лежит нечто священное, но вместе с тем и непристойно-земное, непотребное. Это нечто, с покорно скрещенными и закаменевшими в черных сюртучных обшлагах руками, деревянно покачивающее мертвой головою, низко и наклонно поплыло по чужой воле над полом, среди тесноты, праздничных риз, ладана и нестройного пения, ногами к настежь раскрытым дверям (6; 110).
Смерть Писарева «расплывается» по всему роману, длится в нем[244]
, но при этом она поспешно-тороплива: