Но вот останавливается, и на тебе – изображает некое подобие креста. Я что-то с ходу не врубаюсь – зачем и для чего? Что это у него – нервный тик или насущная потребность? И так по нескольку раз – на метр поднимется, и снова изображает крест, и снова он ползет по стенке. Но вот добрался до самой верхотуры – да выше просто некуда! – вытер пот со лба и как завопит: «Вон из Москвы!» Кажется, кричал еще что-то про карету…
Под вой сирены опускают занавес. Несколько секунд – гробовая тишина… Затем овации приглашенной публики. Судя по всему, все в исключительном восторге. Целуют постановщика. Актерам, как положено, цветы. Да если мне так, я бы тоже… Только язык не поворачивается сказать, что буду рад.
Но вот уже и зрители потихоньку разошлись, а я по-прежнему сижу, недоумеваю, пытаюсь воедино собрать разбежавшиеся мысли, однако не могу. Ну просто никак не получается, ей-богу! А думать заставляю себя о том, куда попал, зачем сюда меня закинула судьба и что здесь из моей пьесы могут сделать, если так обошлись даже с весьма известным автором. Страшно – не то слово!
Тут он и подошел ко мне. Вероятно, плохо информированный зритель, встретив такого вот в фойе, мог бы подумать всякое, да попросту все что угодно, – сантехник, заплутавший в поисках протекающей трубы, рабочий сцены, отлынивающий от своих обязанностей, или комбайнер из сельского района, за трудовые успехи премированный билетом на спектакль. Ну разве что – и это в самом крайнем случае – артист, которому по роли положено подавать рассол страдающему от похмелья барину в последнем акте драмы из дворянской жизни. В нем все было логично и взаимосвязано – потухший взгляд, уж очень мелкие черты лица, волна тревоги и растерянности, время от времени пробегающая от уха и до уха. Да что там говорить – природа на нем явно отдыхала. Единственное, что не подлежит сомнению, – редкостное усердие во всех делах, во всех произносимых им словах, словно бы с пеленок тщится доказать, что абсолютно все ему по силам. Это и был главный режиссер Евстафий Никодимович, краса и гордость этого театра.
И вот, глядя на него, я еле шевелю непослушными губами и спрашиваю, указывая на гимнастическую стенку:
– Это тут при чем?
Главреж удивленно, с некоторой долей сочувствия смотрит на меня. Пожалуй, даже огорчен тем, что я не разобрался в мизансцене. И говорит:
– Если вам не понятно изображение креста, то его роль та же, что и у распятия…
Я снова за свое:
– Так при чем тут это?
– Видите ли, – терпеливо разъясняет режиссер, – у Чацкого точно такие же проблемы, как у Иисуса Христа. Вы не находите?
– Не думаю… – Я понемногу прихожу в себя.
– Ну как же! Иисус, как выясняется, был много умнее окружающих людей, и в том его беда!
– Я вовсе не уверен, что умнее. Да и ваш Чацкий попросту дурак, если ничего лучшего не смог придумать, кроме как карабкаться на стену…
Ох, лучше бы молчал! А потому что главреж весь покраснел как рак, ощерил пасть и, более не в состоянии сдерживать себя, взбирается на авансцену, расталкивает актерок и актеров и начинает на меня орать:
– Да что вы такое говорите?! Да можно ли руку на святое поднимать?! – и все примерно в том же духе, то есть по принципу: «Как ты, поганый смерд, посмел!»
Я сразу и не понял, отчего вот так. То ли за Иисуса он обиделся, то ли за беднягу Чацкого, которому тут и без меня досталось? Скорее всего, осерчал именно за то, что я и впрямь руку поднял на самое святое – ведь все это, как родимое дитя, плод неимоверного напряжения и усилий. Вот тужился он, тужился, и родился… спектакль. А мне-то что с того? Да пусть хоть целый полк гусар родит – мне все равно по барабану!
Вообще-то спорить с дилетантами не велика наука. Другое дело, если у дилетанта проблемы с головой – тут дискутировать выйдет самому себе дороже, да просто без толку! Однако из уважения к актерам, и прежде всего к исполнительнице роли Софьи, я счел возможным что-то объяснить. При чем тут Софья? Так даже Грибоедов признавал, что очень хороша собой.
Я встал. Встал если не в позицию, предназначенную для атаки, то, по крайней мере, так встал, чтобы всех видеть и чтобы все видели меня. Особенно та, светленькая.
– Евстафий Никодимыч! А также господа актрисы и актеры! Я вовсе не хотел обидеть ни вас, ни вас, ни вас, ни тем более Христа. – Я раздавал поклоны, надеясь таким образом как-то умерить их пыл, как-то подготовить, поскольку собирался сказать некие слова, для понимания которых требуется известное напряжение умственных способностей. – Тут дело вот в чем. Сказать «все люди добрые», это я цитирую Христа… сказать это – вовсе не свидетельство огромного ума. И вот почему. Основа нашей с вами жизни – это следование инстинктам. Вы все, наверное, их знаете – инстинкт самосохранения, инстинкт продолжения рода… Так вот один инстинкт может привести к предательству ради того, чтобы спасти себя. Другой предполагает алчность как средство достижения благополучия семьи и продолжения собственного рода. Печально, но это неоспоримый факт!