В блистательном оцепенении этом ты, как опытный полководец, непонятно чем и руководствуясь — белоснежностью, что ли? — что-то менял осторожно в себе. Отступал ли, обходной ли маневр замышлял — но только ясно видел, что все-таки недаром так цепенел ты блистательно пред ликом
Не в отношении Вселенной возвышать себя — смешно! — а в отношении
Между койкой и стеной, куда глядел Иван Федорович в момент просыпания, лежала туда закатившаяся картонка с ликом сына божьего. Иван Федорович равнодушно сказал ему: «Ну вот, брат, а мне не повезло». Была такая тяжесть в затылке, словно кто-то сзади огрел бревном, было всепоглощающее отупение — не думать, не шевелиться. Иван Федорович лежал, уткнувшись между стенкой и койкой, глядел на сына божьего и даже не пытался пошевелиться, не пытался сбросить тяжести в затылке, не пытался сбросить этого качельного состояния — веришь не веришь.
Где-то около трех часов ночи, когда до рассвета еще далеко, что-то дрогнет в ночи, словно бы переломится она, как лист бумажный вдвое сложится, и сразу в два раза темнее станет, глуше. А между тем сама уже пойдет на убыль, потянет ветерком откуда-то, уже и теплый дождик как мышь прошмыгнет — все освежит. Уже где-то первая галка крикнет спросонья, старчески, дребезжаще, еще неуверенно. И никто ей пока не ответит. Крикнет в раздражении еще раз и другой да и сама замолкнет. А сна уже как не бывало.
Зам вышел из леса в поле. Светила сильно луна. Поле лежало перед ним, залитое сильным лунным светом. Далеко друг от друга свободно, вольно стояли во поле могучие вязы. Все обволакивала, как и лунный свет, тишина. Зам подошел к обрыву, лег на край его, а голову свесил вниз. Воды внизу не было видно, но сильно чувствовалось ее близкое присутствие. На другом берегу всхрапывали кони…
У газовой станции на окраине города Игорь Серафимович присел отдохнуть возле знакомого сторожа, который на его «Здравствуй, дедушка!» отвечал:
— Нижайшее вам почтение… — засунул в нос хорошую понюшку табака и громко чихнул.
— И-и-и… — сладко запел сторож. — Что ты, милой… и видишь лучше… а-а… а-пчхи!.. и на душе… а-а-а-пчхи-и…
Первый зам расслабился, стал подремывать под болтовню ночного сторожа, голова то и дело падала на грудь. Но вдруг встрепенулся, напрягся, весь куда-то вверх потянулся, еще не проснувшись окончательно, — вослед журавлиному курлыканию. А совсем в себя придя, долго прислушивался, поворотив голову вслед пролетавшей быстро стае. В дремлющем сознании этот крик ночных журавлей вызвал какой-то прекрасный отзвук. Уж и журавлей давно не слышно было, а сердце билось, билось… вот так бы красиво и жизнь прожить…
— Летят и летят, — говорил сторож, — и всё к нам летят… земля у нас большая, всем есть где разместиться… вот и летят, да-а… — Дед почесал подбородок о край ватника, зевнул, резко дернувшись головою назад, и пробормотал: — Вот какие делишки-делашки, — и опять с хрустом, утробно как-то широко зевнул.
Когда же зам окончательно проснулся, утро открылось перед ним неожиданно, как солнечный омут, полный влажных звуков и дыханий. Радостное возбуждение охватывало мир, вступающий в новый день. Поднималось солнце, такое новое, холодное, какое-то хрустящее. Еще смотришь на него сверху, еще ясно видишь быстрое движение светила — вверх и вправо. Вот поднялось чуть, коснулось трав, и травы тут же задымились, заметно стало, как они темно-росисты, как за ночь подросли.
А лес впереди стоял — пятнист, искрист, потоки нагретого воздуха мешались с холодным. Лес стал похож на собственное отражение в воде, на отражение, по которому струился ветерок.