«… Ты рассмеялся бы, увидев нашу дочурку, уже начавшую буянить; она однажды пригрозила мне кулачком, в ней столько от Тебя, что когда мы, матери (а нас много!), встречаемся в парке, то Катарина присматривает за всеми детьми и за мной тоже; она очень взрослая в свои четыре года, что нередко меня пугает, но вспоминая месяцы перед родами, начинаю понимать: те, кто зачат в дни того июля, уже не забудут картошку, под окнами берлинских домов посаженную, у них сохранятся остатки исступленной веры в чудо; а я в это чудо поверила накануне родов, в час, когда ко мне пришел тот самый кельнер, что обслуживал нас в „Адлоне“, — вот он и сказал мне, что уцелел, стал единственным, кто вылез живым после двух американских бомб, попавших в отель; скажи, пожалуйста, есть ли у бомб национальность, ответь мне, вопрос этот почему-то начинает меня мучить, как и такой: куда исчезли мужчины, эту войну и все войны затеявшие, и почему женщины тянутся к тем, кто гонит их и себя в пропасть… Я, как ты знаешь, живу в западном секторе, разговоры здесь разные, я-то помалкиваю, потому что знаю: надо любить и рожать, но раз уж Тебя до сих пор нет и я уже не рожу, то надо любить всех… Но вновь вопрос: кем мы станем и что с нами будет?»
Ефрейтор Крюгель изменил присяге и перебежал к русским, заявив на допросе категорически: «Гитлер — капут!» Помещенный в лагерь для военнопленных, испытывая лишения и некоторые моральные тяготы, он тем не менее не желал облегчать свою жизнь спецкормежкой и пионервожатой, он так и не рассказал большевикам о том, чему свидетелем был в роковые для Германии дни середины июля и 20-го числа того же месяца. Верный себе, он присматривался и прислушивался. И был за терпение вознагражден.