Испытывая стыд, решил он все-таки найти Монику, которая вовсе не была дурехой из Союза немецких девушек, как то полагал Ростов, а, по наблюдениям Крюгеля, умной девочкой, читавшей в библиотеке Беренса книги, в 1933 году запрещенные. Для начала ефрейтор нашел блокляйтершу Луизу, которая сделала карьеру, мотаясь спекулянткой между капитализмом и социализмом, неся в сумках много чего интересного, а под бюстгальтером или пониже — сокровенные письма. Как только она увидела Крюгеля, тяжелое гитлеровское прошлое взыграло в ней, память о порциях мужской ласки затмила возможные беды, и согласие найти бывшую поднадзорную было ефрейтором получено, а затем еще одна просьба прозвучала: а нельзя ли передавать кое-какие анонимные денежки Монике Фрост, ведь ребенок-то — от него, Крюгеля. «Ах ты, шалунишка!» — проворковала бывшая блокляйтерша, ничуть не веря в его отцовство; письма в ФРГ по разным адресам Крюгель теперь отправлял по новому каналу связи. В скором времени стена разделила Берлин, оставив Монику и дом 11–13 по другую сторону баррикад, но не свойственные Крюгелю чувства, среди которых были стыд и совесть, принуждали его писать книгу об одноглазом мученике и про 20 июля 1944 года, зная причем, что никогда она не будет опубликована. А на 3-м этаже того исторического дома уже обосновался Музей Сопротивления, уже, естественно, снесены за ненадобностью внутренности кабинетов Фромма и Штауффенберга, между которыми носился, отвечая на телефонные звонки, сам Штауффенберг, поскольку Фромм был арестован, и, дописывая капитальное исследование, Крюгель сверялся с катушками фотопленки и памятью, с каждым годом становящейся все острее и точнее — как и желание пополнять новыми материалами капитальное исследование, которое смело можно теперь называть академическим. Крюгель отыскал следы тех унтер-офицеров, от пуль которых пала четверка расстрелянных во дворе, ныне пышно именованном; оказалось, что стать убийцами четверки желали многие, солдаты и унтер-офицеры чуть ли не передрались между собой за право первыми выстрелить в стоявших у стены безоружных изменников; нашел он и дежурного по комендатуре в Бамберге — туда звонил Ростов, кричал что-то бессвязное, не мужское, стыдился, смешно сказать, и себя и его, Крюгеля.
Кому отправил наконец-то сотворенный труд, куда — мрак, туман, неизвестность; да и не окончил он его, опасаясь ударов судьбы, уже затянувшей в могилы и крематории свидетелей потешной беготни, и если полковник Ростов безвозвратно сгинул, то ефрейтор Крюгель предпочел выстрелу из-за угла земные заботы. И правильно сделал. Писать о бедламе на 3-м этаже известного здания на Штауффен-бергштрассе стало не модно, никто ж ведь когда-то не распространялся о концлагерях.
Человек с условным именем Гизи сдержал обещание, данное им полковнику Ростову в одном из кабинетов на Бендлерштрассе (ныне Штауффенбергштрассе). Он создал свою версию германских событий и дней, соприкасавшихся с 20 июля 1944 года. Именно этот день у него получился скомканным, потому что написать о том, как его, из партера или с авансцены, прогнал полковник Ростов задолго до грохота упавшего занавеса, — нет, не мог он поведать о сем неблагодарным потомкам, как и о том, что сказано было полковником. Не мог — поэтому и не захотел. Многих, очень многих знал он на 3-м этаже, почти о каждом отозвался, поименно. Но не о полковнике.
Но за его спиной, склоненной к письменному столу, стоял тихой страстью наполненный Ростов, провидец, едва не овладевший Берлином! Сколько раз пытался Гизи его отогнать — и полковник удалялся неслышно и неслышно приближался.
И не упомянуть о нем Гизи все-таки не мог. Рука не позволяла.
Книгу свою Гизи, он же Ханс Берндт Гизевиус, назвал «Bis zum bitteren Ende», то есть «До горького конца», и истинной горечью повеяло бы от воспоминаний автора, будь в них сказано о двух встречах с полковником Ростовым.