— Уверен. С англичанами связан не только Лелевель, но и Цешковский. А человек он, как вы справедливо заметили, энергичный и умный. От себя добавлю: опасный. Вот он и продолжит.
На том и прощаемся, — без рукопожатия. Возможно, до рукопожатий ещё доживём. Каминский (а мсье Андре препроводил ко мне именно он) ведёт француза обратно к «Лихому гусару», неподалёку от которого моего собеседника ждёт карета. А я тем временем обдумываю состоявшуюся встречу. Кажется, она прошла неплохо. Во всяком случае, интерес мсье Андре проявил неподдельный.
Теперь слово за министром.
— А книгу-то человек забыл, — говорит вернувшийся Каминский, усевшись в карету.
Протягиваю ему томик, оставшийся на сидении.
— Возьмите, пан Войцех. Гюго пишет прекрасно. Почитаете на сон грядущий.
Рождество пан председатель решил отпраздновать в комитетском особняке.
Праздничный стол был накрыт в лучших национальных традициях. Расстарался повар-эмигрант вместе с двумя поварятами, которые вместе с Агнешкой сейчас прислуживали гостям. На белой скатерти в честь праздника встретились мясо с капустой, утки с яблоками, голубцы, колбасы. В хрустальных штофах искрились наливки, а бутылки с вином заняли всё свободное от блюд место.
— Роскошно, — заметил Осовский, — почти как дома.
— Да… Солтык порадовался бы, — согласился Мазур.
Но Солтыка здесь не было, как не было Кремповецкого и некоторых других членов Комитета. В зале особняка, украшенном большой елью в разноцветных игрушках, председатель собрал лишь самых близких, — не считая его и панны Беаты за стол уселись двенадцать человек.
После молитвы, прочитанной Лелевелем с большим чувством, гости налегли на угощение. Накануне, в сочельник, закончился строгий рождественский пост и теперь, когда на небе уже зажглась первая звезда, пришло время вознаградить себя за воздержание.
Первый тост, как водится, был посвящён Рождеству (Лелевель), а потом уже начали пить за Польшу вообще (Паткевич), за Польшу в границах 1772 года (Зых), за освобождение родины (Лех), за смелых и гордых сынов отчизны, готовых отдать жизнь за её счастье и процветание (Водзинский). Пили за прекрасную Варшаву, древний Краков и фабричный Лодзь (за каждый город отдельно), за голубую Вислу, за седые Карпаты…
Под стук ножей и звон бокалов начались воспоминания о недавнем прошлом, о былых боях, о покинутых краях и людях. Гуровский, роняя слезу, потребовал, чтобы панна Беата сыграла полонез Огинского, но девушка отказалась, сославшись на больную руку. Тогда Гуровский, испытывавший потребность в чём-то духоподъёмном, затянул «Еще Польска не сгинела», и гости, дружно и шумно поднявшись на ноги, стали подпевать.
Во главе стола сидел председатель. По правую руку от него расположилась панна Беата, по левую устроился Зых. Бросалось в глаза, что у Лелевеля, облачённого в парадный фиалковый сюртук, настроение отнюдь не рождественское. И лицом суров, и взгляд серьёзный, и брови то и дело хмурятся. У бледной панны Беаты, под стать дяде, вид был тоже совсем не радостный. А тёмно-синее, без малого чёрное платье, хотя и шло ей, однако навевало мысли какие угодно, только не праздничные.
После очередной рюмки почти не пивший председатель поднялся и жестом показал, что хочет говорить.
— Панове, прошу внимания, — негромко сказал он, и застольный шум тут же утих.
Однако Лелевель медлил, переводя взгляд с одного гостя на другого. Рядом с ним за столом сидели двенадцать соратников. Столько же апостолов было у Христа. Ближайшие из близких. И один из них, как и у Христа, — предатель. Зых это убедительно доказал… Сами собой в памяти всплыли библейские строки: «И когда они ели, сказал: истинно говорю вам, что один из вас предаст Меня»[22]
. Наваждение было столь сильным, что Лелевель чуть не произнёс это обвинение вслух.Тряхнул головой. На миг зажмурился.
— Вам плохо, пан профессор? — услышал встревоженный голос Зыха.
— Нет-нет, всё нормально, — сказал Лелевель, с трудом приходя в себя.
Опершись сжатыми кулаками на столешницу, высоко поднял голову.
— Панове! Обстоятельства складываются таким образом, что мы с паном Ходзько покидаем Комитет и вообще Париж. Вернее, нас к этому вынуждают французские власти. Говоря попросту, — третьего января высылают в Турень…
Ходзько мрачно кивнул, подтверждая слова Лелевеля, и осушил свою рюмку…
Хочешь не хочешь, а пить приходится наравне со всеми. Замечу, что польское застолье выдержит не всякий. Здесь настоящий разговор начинается не раньше десятой рюмки. В этом смысле шляхтичи — народ крепкий. Опять же, традиция… Спасибо новым временам и прогрессу! Раньше-то пили кубками.
Однако надо отдать должное сотрапезникам. Как только Лелевель заявил о своём вынужденном уходе, хмель с них как ветром сдувает. Для меня это не новость, а вот всех остальных словно кувалдой по голове ударило. Тревога и возмущение столь велики, что кажется, в этот момент гости готовы плюнуть на праздничный стол и кинуться на штурм Тюильри[23]
. Судя по изощрённым проклятиям в адрес французского правительства, от рождественского умиротворённого настроения не остаётся и следа.