Самым тягостным из всего было ежедневное пробуждение. Это — как пытка. Ночью во сне Егор чувствовал себя прежним человеком, свободным, нахрапистым, предприимчивым, привыкшим идти по жизни без оглядки по сторонам, умеющим постоять за себя и не давать никому спуску. Во сне oн опять ходил в атаки, торговался-хитрил с тыловиками, выклянчивая лишний ящик гранат, степенно, по-свойски беседовал с комбатом Вахромеевым, подначивая его насчет очередного письма от зазнобы Ефросиньи. А то видел себя в надегтяренных сапогах-бутылах, идущим по таежной тропе к своим охотничьим ловушкам, которые он обычно настораживал в пихтачах, в урочище под горой Золотухой…
Просыпался и мгновенно деревенел, вдыхая барачную карболовую вонь: он был у немцев, в плену…
В очередное утро их построили по-особому: с интервалами по фронту и в глубину, в метре один от другого. Появилось немецкое начальство: несколько офицеров и два доктора в каких-то серых, похоже ветеринарных, халатах. Каждого пленного осматривали очень тщательно, как лошадей на ярмарке: глядели зубы, щупали живот, мускулы, заставляли приседать и даже подпрыгивать. Самых крепких отводили в сторону, в угол двора, и там регистрировали, выдавали белую тряпку с крупно написанным номером, которую тут же нашивали на спину.
Егору попала «тысяча с чертовой дюжиной» (1013), он плюнул, матюкнулся: «А, где наша не пропадала!» Следующим, четырнадцатым стал Ванюшка Зыков, а пятнадцатым оказался темнолицый скуластый солдатик-казах, довольно щуплый на вид. «А этого почему?! — удивился Савушкин. — Парень-то явно доходной». Ну наверно, выходит, жилистый, изнутри живучий — уж они-то знают, кого отбирать, эти нехристи-коновалы с докторскими трубками.
А через час всех отобранных (ровно сотня) повели на станцию под усиленным конвоем с несколькими овчарками. Посадили в товарные теплушки и повезли неведомо куда. Но явно на запад.
Нет, до Германии они не доехали. Уже на рассвете — заливистые свистки конвойных, с грохотом распахнутые двери: вылезай строиться! Потом несколько километров пешим порядком по грязной весенней дороге — и вот он концлагерь. Тройная колючая проволока, дозорные вышки для постовых, ровные ряды приземистых бараков, аппельплац в центре, веселые морды охранников-эсэсовцев и заковыристая надпись над аркой — хвостатыми готическими буквами. Все как положено…
— «Работа — твой долг», — перевел Ванюшка Зыков. — Дядя Егор, а почему они регочут, эти охранники?
— Однако весело им… — буркнул Савушкин. — Значица, к тому, что плакать нам тут придется. Да ты не дрейфь, Ванюха, авось выдюжим.
Савушкин хмуро оглядывался, все примечал с ходу наметанным своим охотничьим взглядом. Лагерь расположен в открытую — меж двух пологих холмов на этакой вершине: ну ясно, прятать его немцам незачем, военнопленных свои русские летчики бомбить не будут. Лес далековато, километрах в пяти, и это тоже понятно: в случае побега сразу в кусты не нырнешь, не упрячешься. Для хорошего обзора, стало быть… А там, к югу, начинаются горы, даже вдали снеговые вершины поблескивают. И много лесу — сплошной еловый ершатник. Вот где, должно быть, охотничье раздолье! Не те ли это Карпаты, которые он, Савушкин, собирался штурмовать, таежной своей выучкой бахвалился перед комдивом-полковником под Тарнополем? А ведь, похоже, те самые… Как это говорил Вахромеев: «Ерема хвалился, да в берлогу провалился»? Провалился. Только похуже, чем в берлогу. Здесь зверье не чета таежному мишке, на рогатину не возьмешь. Морды вон веселые, безжалостные, одеколоном брызганные, нажмет на спуск шмайсера — и чик-чик, ваши не пляшут, товарищ старшина…
Бежать надо отсюда, бежать… Покуда фронт еще не очень далеко, а то ведь перевезут, перебросят куда-нибудь на запад, в ихний распроклятый фатерланд. И горы близко — рукой подать.
На работу погнали в тот же день. Правда, не сразу, а сначала построили всех на квадратном утоптанном аппельплацу. Выкатили деревянный помост-трибуну на колесиках, на которую поднялось лагерное начальство. День был по-весеннему яркий и теплый, офицеры на трибуне благодушно покуривали, разглядывая разношерстные шеренги. Затем переводчик — молодой парень в линялой офицерской гимнастерке (очевидно, из здешних, из лагерных) — громко объявил:
— Внимание, военнопленные! Будет говорить комендант нашего объекта штурмбанфюрер господин Ларенц. Макс Ларенц!
Обмахнув лицо снятой фуражкой, комендант шагнул к перилам трибуны, и первое, с чего начал, — широко и довольно улыбнулся (точно так же, по-плакатному, недавно скалили зубы охранники-эсэсовцы у проходной). Говорил он тихо, зато переводчик орал на весь плац:
— …германское командование ценит многих храбрых русских солдат, которые здесь присутствуют… Но война есть война. Они должны понимать, что хлеб и пропитание зарабатывают только трудом. У русских есть хороший лозунг: кто не работает, тот не ест. Да будет так! Они должны хорошо работать, ибо работа полезна для здоровья. После окончания войны они должны возвратиться к своим женам… — Переводчик замешкался, подыскивая слово, обернулся к коменданту.