Эффективность убеждения, перевоспитания и символического бунта связывалась с риторикой сценичности и стратегией зрелищности. Дебаты должны были, таким образом, неизбежно превратиться в «драму», а события прошлого в «спектакль». Конфликт сегодняшних политических интересов сопровождался беспрерывными попытками виртуальной инсценировки истории: определения, кто где находился в тот трагический день в Едвабне, в каком месте «сцены», в каком количестве, в чем состояла деятельность или же бездействие отдельных участников событий (поляков, евреев, немцев). Какие элементы картины имеют значение, а какие нет. Все позднейшие комментаторы этой дискуссии обращали также внимание на то, как быстро наступила в этих дебатах поляризация позиций. В первой версии поляки были самой активной стороной этого события: это по их инициативе и их руками были убиты евреи в Едвабне. Немцы на этой картине, собственно говоря, пропадают или же играют почти что эпизодические роли. Режиссура тут состоит в использовании резких приемов монтажа, служащих скорее разделению, чем соединению эпизодов: эффекту очуждения, а не когерентности. Ни предшествующие события (советская оккупация), ни более широкий фон самого этого события (немецкая оккупация) не играли тут большой роли, а, наоборот, служили неправильному, в этической перспективе, ви́дению, которое могло привести к релятивизму в отношении совершенного преступления. Доминировала стратегия изолирования одного, ужасающего, шокирующего образа, которому польское общество должно было посмотреть в глаза без возможности каких бы то ни было самооправданий. Единственно допустимый «больший» нарратив касался в этой версии польского антисемитизма, который принимал опасную форму еще до войны, в 1930‐х годах. Ведь именно так определялась цель разыгрывающейся тогда общественной драмы: борьба с польским антисемитизмом, признание его распространенным и постыдным явлением. В другой, оппозиционной версии поляки выступали либо в роли бессильных свидетелей убийства, совершаемого немцами, либо как исполнители чужой преступной воли. В этой версии проявлялась забота о принципе нарративной последовательности и подчеркивании фабулярных связей между событиями (поведение евреев во время советской оккупации влияло на отношение к ним поляков во время оккупации немецкой), а также максимально широком фоне немецких преступлений. На одной стороне, таким образом, боролись за признание польской «вины», на другой — за защиту польской «невинности»[974]
.Контекст Катастрофы, в свою очередь, на самом деле был неудобен для обеих сторон этого спора. Для одних он мог способствовать релятивизму по отношению к преступлению поляков (а речь шла о его абсолютизации и об эффективном, этически оправданном насилии со стороны таким образом инсценированного зрелища), для других же этот контекст делал насущной очередную постановку вопросов о спектре позиций поляков по отношению к уничтожению евреев — вопросов, всегда столь неприятных для польских националистов.