Лучшим примером этого служат в последнее десятилетие тезисы Франца Оппенгеймера. Оппенгеймер объявил своей целью «искоренение государства». Его либерализм столь радикален, что государство, говорит он, не должно быть чем-то большим, нежели вооруженный конторский служащий. «Искоренение» он тут же и начинает посредством нагруженной ценностями и аффектами дефиниции. А именно, понятие государства должно быть, [согласно Оппенгеймеру,] определено через «политическое средство», а понятие (неполитического по своему существу) общества — через «экономическое средство». Но предикаты, которыми затем определяются политическое средство и экономическое средство, суть не что иное, как характеристические описания того колеблющегося меж полюсами этики и экономики пафоса, направленного против политики и государства, того пафоса неприкрыто полемических антитез, в которых отражается полемическое взаимоотношение государства и общества, политики и хозяйства в Германии XIX в. Экономическое средство есть обмен; это взаимообразность того, что делается, и того, что делается в ответ (Leistung und Gegenleistung), отсюда — обоюдность, равенство, справедливость и мир, наконец, не менее, как «товарищеский дух согласия, братства» и самой «справедливости»,[513] напротив, политическое средство есть «агрессивное внеэкономическое насилие», разбой, завоевание и всякого рода преступления. Иерархия ценностей во взаимоотношении государства и общества остается; но если систематизированное Гегелем понимание государства в Германии XIX в. еще конструировало высоко стоящее над «животным царством» «эгоистического» общества государство как царство нравственности и объективного разума, то теперь порядок ценностей перевернут и общество как сфера мирной справедливости находится бесконечно выше государства, низведенного до области насильственной имморальности. Роли поменялись, апофеоз остался. Но ведь это, собственно, недопустимо и непорядочно, ни в моральном, ни в психологическом, и уж менее всего в научном отношении, применять дефиниции через моральные дисквалификации, противопоставляя хороший, справедливый, мирный, одним словом, симпатичный обмен дикой, грабительской и преступный политике. Такими методами можно было бы с равным успехом, наоборот, определять политику как сферу честной борьбы, а хозяйство — как мир обмана, ибо, в конечном счете, специфика политического не больше связана с разбоем и насилием, чем экономического — с хитростью и обманом. Обмен и обман часто стоят рядом. Господство над людьми, покоящееся на экономической основе, именно тогда, когда оно остается неполитическим, должно оказываться ужасным обманом. Понятие обмена отнюдь не исключает, что один из контрагентов потерпит ущерб и что система взаимных договоров, в конечном счете, не превратится в систему самого скверного угнетения и подавления. Если угнетаемые и подавляемые в таком положении начнут сопротивление, то, конечно, экономическими методами это для них окажется невозможно. Что обладатели экономической власти назовут тогда всякую попытку «внеэкономического» изменения их властной позиции насилием и преступлением и попытаются ей воспрепятствовать, — это тоже само собой разумеется. Но только вот в силу этого исчезает идеальная конструкция покоящегося на обмене и взаимных договорах и ео ipso мирного и справедливого общества. На святость договоров и положение pacta sunt servanda ссылаются, к сожалению, также ростовщики и вымогатели; сфера обмена имеет узкие границы и свою специфическую область, и не все вещи имеют меновую стоимость. Например, для политической свободы и политической независимости нет справедливого эквивалента, как бы велика ни была сумма подкупа.