История с бурибунками получает свое продолжение, а отношение к романтизму за несколько лет меняется радикальным образом! Если про «Северное сияние» Дейблера Шмитт говорит, что «корни этого сочинения уходят в романтизм»,[676] а сам романтизм — «это огромный резервуар, где находится духовный исток всего, что не склонно к плоской и пошлой точности мысли»,[677] то в PR он в высшей степени недоброжелательно и притом, в отличие от «бурибункологии», совершенно серьезно критикует отношение романтиков к действительности и истории. Шмитт по-своему толкует интерес романтиков к прошлому: «Прошлое есть отрицание настоящего. Если настоящее было отрицаемой возможностью, то в прошлом отрицание снова отрицается, а ограничение — снимается. Факт прошлого имеет бытийственное качество настоящего, это конкретное и реальное, а не произвольное сочинительство, и все-таки не имеет назойливого характера настоящего, той реальности, которая ежесекундно теснит романтика как существующего индивида. Поэтому оно есть одновременно реальность и нереальность, оно может быть также истолковано, скомбинировано, сконструировано; оно есть застывшее время, которое можно брать руками, чтобы возникли чудесные фигуры» (PR, 102 f). У романтиков, продолжает Шмитт, все становится игрой и произволом, «воля к реальности завершилась волей к видимости» (PR, 113). Притязания романтизма как философии в высшем смысле оказались неосновательны.
Констатировав это, Шмитт переходит к исследованию «окказионалистской структуры» романтизма. Эта задача предполагает операции с очень тонкими различениями. Идея романтической субъективности заходит в ее последовательном развитии настолько далеко, что внешнее, казалось бы, уже не должно быть для романтика даже поводом! Ведь повод может мыслиться как нечто инициирующее, возбуждающее деятельность субъекта и тем самым, собственно, определяющее ее. Между тем, против этого и выступают романтики и в рассуждениях о познании, и в эстетике. Что же дает истолкование их позиции как окказионалистской, насколько оно правомерно вообще и насколько оно корректно не только в отношении романтиков, но и в отношении окказионализма, известного нам в первую очередь (хотя и не исключительно) по сочинениям Мальбранша?[678]
Решающий момент здесь, утверждает Шмитт, — исчезновение любого каузального отношения. Конечно, нечто такое, что сродни «occasio», может быть найдено в «вещи самой по себе», «не-я» и т. п.; однако occasio исключает любое необходимое отношение. Структурная особенность окказионализма состоит в том, что «окказионалист не объясняет дуализм, но оставляет его, как есть, однако делает его иллюзорным, уходя от него к некоему объемлющему третьему» (PH, 126); не останавливается и на нем и, всякий раз в поисках чего-то более истинного и подлинного, идет дальше. Подлинной же реальностью обладает лишь то, что романтический субъект делает предметом своего интереса (PH, 138). А поскольку никакое подлинное воздействие на реальность ему не требуется, романтик может примириться с любой реальностью, лишь бы она его не беспокоила, не представляла для него угрозы. И потому, подчеркивает Шмитт, романтик — дитя буржуазной безопасности и стабильности. «Субъект, посредством простого переворачивания, стал творцом мира; он миром называет только то, что послужило ему поводом для переживания. Кажется, будто сознание личности в его огромности концентрируется в огромную активность. Однако самочувствование романтика ничего не меняет в психическом положении дел, которое всегда обнаруживается в окказионалистском типе, а именно, что никакой иной активности, кроме настроения, у него нет. А ее он оценивает, конечно, выше, чем „обычную“ активность» (PH, 138). Оформить свою активность в области переживания, игнорируя каузальные законы действительного мира, можно только эстетически, в художественном произведении. Но в то время как за романтическими художниками Шмитт готов признать способность к созданию великих сочинений (великими же он считает те, где обнаруживаются достижения в области формы, а не одно только богатство переживаний),[679] у романтиков политических он находит вместо подлинного художества или философии только некий «смешанный продукт», свидетельствующий о творческой немощи.