О жизни Шмитта в это время известно немного. Приват-доцентом в Страсбурге он пробыл недолго. После поражения Германии в войне французские власти закрыли в Эльзасе «имперский университет». Преподаватели остались буквально на улице, и специально для них по всей Германии были созданы рабочие места. Шмитт получил место в Мюнхенском университете, а затем сменил его на менее престижную, но более прочную и доходную позицию в Высшей торговой школе в том же Мюнхене. Время было неспокойное также и здесь. Шмитт мог наблюдать своими глазами и революцию, в результате которой возникла просуществовавшая совсем недолго Баварская советская республика, и ее подавление. В Мюнхене же Шмитт познакомился с Максом Вебером. Он был на обеих важнейших лекциях Вебера: «Наука как призвание и профессия» и «Политика как призвание и профессия», участвовал в постоянном семинаре для молодых преподавателей, который вел Вебер, и однажды нанес ему личный визит. Многие основные убеждения Вебера, протестанта, богача и либерала, должны были быть ему всегда совершенно чужды, а более или менее явная полемика с ним занимала Шмитта долгие десятилетия. Однако Вебер, несомненно, должен был произвести на него впечатление как сторонник политики «большого стиля». Неизвестно, видел ли Вебер книгу Шмитта «Политический романтизм», однако отношение к политике как серьезному делу, предполагающему ответственность за изменение характера действительности, роднит обоих мыслителей.
Первым, кто ввел в оборот словосочетание «политический романтизм» и специально писал о нем, был немецкий историк Фридрих Майнекке. Три главы его труда «Всемирное гражданство и национальное государство»[672] посвящены трем деятелям романтизма: Фр. Шлегелю, Новалису и Адаму Мюллеру. Монументальное сочинение Майнекке явно должно было послужить для Шмитта одним из сильных интеллектуальных раздражителей. Правда, он только раз упоминает этот труд и не вступает в прямую полемику, но именно с этого времени начинается соперничество Шмитта с Майнекке и его школой, растянувшееся на долгие десятилетия.[673] Шмитт не принял ни общей тенденции знаменитого историка, ни его интерпретации ключевых авторов. На некоторых аспектах их расхождений мы остановимся ниже.
Шмитт начинает с проблемы определения романтизма и при этом исследует важный вопрос, который мы несколько раз затрагивали выше. Не следует ли попросту сказать, говорит он, что романтизм исходит из того, что человек по природе добр (РК, 3)? Это был бы хоть какой-то ответ на сложности, связанные с его определением, через формулу догматики, к которой уже потом добавлялись бы определения более конкретные. Догматическая формула, все равно, правоверная или еретическая, лежит в основе всех высказываний в сфере духа. Утверждение о добром по природе человеке — хороший критерий для вычленения целого ряда движений, отказывающихся от представления о первородном грехе (PR, 5).[674] В конце концов, Шмитта все же не удовлетворяет эта трактовка романтизма, она лишена исторической конкретности, ведь «всякое духовное движение надо морально и метафизически принимать всерьез, но не как пример абстрактного положения, а как конкретную историческую действительность во взаимосвязи исторического процесса» (PR, 8).
Действительность в полноте ее конкретики не может быть исчерпана логическими или поддающимися логическому анализу формулами, в то же время ее вряд ли можно свести к полноте исторических событий. Шмитта интересуют «духовные и систематические взаимосвязи», позволяющие увидеть «структуру политического романтизма» (PR, 40). Однако это не значит, что формулы можно недооценивать. «Как всякое подлинное объяснение, метафизическая формула и здесь — наилучший пробный камень. Всякое движение основывается, во-первых, на определенном характерном для него отношении к миру, а во-вторых, на определенном, хотя и не всегда осознанном представлении о последней инстанции, абсолютном центре. Романтическое отношение яснее всего характеризуется своеобразным понятием «occasion. Описать его можно, используя представления о поводе, предлоге, быть может, и о случае. Однако подлинное значение оно обретает благодаря своей противоположности: оно отрицает понятие «causa», то есть принуждение, оказываемое поддающейся исчислению причинностью, но кроме того, и всякую привязку к любой норме» (PR, 22).