Но месса уже завершилась, и сейчас должны были последовать тихие аккорды, которые помогают людям, ожидающим проповеди, настроиться на размышления. Вместо этого орган над входом в церковь издал еще более искаженные звуки, как только клир удалился, – так, словно теперь его ничто не сдерживало.
Я принадлежу к старшему поколению; мы проще нынешней молодежи и не любим отыскивать в произведениях искусства психологические тонкости; я отказываюсь находить в музыке что-либо, кроме мелодии и гармонии, но тогда мне чудилось, будто в сети звуков, которые сплетал инструмент, бьется некая сущность. Громче, тише – педали преследовали ее, а мануалы громогласно одобряли эту охоту[26]
. Бедняга! Кто бы это ни был, ему, казалось, уже не спастись!Мое нервическое раздражение переросло в гнев. Кто же там бесчинствует? Кто осмелился так играть во время богослужения? Я поглядел на людей, сидящих вокруг: никто из них не проявлял ни малейшего волнения. Спокойные лица монахинь, коленопреклоненных перед алтарем, оставались столь же отрешенными в легкой тени их белых высоких чепцов. Модно одетая дама рядом со мной смотрела на монсеньора К. словно в ожидании благой вести. Судя по выражению ее лица, орган, по-видимому, исполнял что-то вроде «Аве, Мария».
Но вот проповедник наконец-то перекрестился и жестом потребовал тишины. Я с радостью обернулся к нему. Ведь я пришел сегодня в церковь Сент-Барнабе, надеясь восстановить душевный покой, но мне это пока не удалось.
Меня изнурили три ночи физической боли и, что еще хуже, душевных терзаний. Изможденное тело и рассудок, одновременно оцепенелый и болезненно чувствительный, – вот что я представлял собой, когда пришел в свой любимый храм за исцелением. Ибо все эти три ночи я читал «Короля в желтом».
– И восходит солнце, и собираются они, и прячутся в своих логовах. – Монсеньор К. произносил эти слова ровным голосом, спокойно глядя на паству. Но я отвернулся, сам не знаю почему, и снова посмотрел в сторону портала церкви. Органист только что вышел из-за труб своего инструмента и направился по галерее к небольшой дверце, которая ведет к лестнице, выходящей прямо на улицу. Это был стройный человек, с белым как мел лицом, одетый в черное. Когда он скрылся за дверцей, я подумал: «Скатертью дорожка! Избавь нас от своей гнусной музыки! Надеюсь, твой помощник лучше справится с заключительным соло».
С чувством облегчения – с глубоким, спокойным чувством облегчения – я вновь обратился к лицу доброго человека на кафедре и приготовился слушать. Наконец-то я обрел то равновесие, которого так жаждал.
– Дети мои, – сказал проповедник, – есть истина, которую чрезвычайно трудно усвоить душе человеческой. Истина эта заключается в том, что она, душа, не должна ничего бояться. Однако ей не дано как-либо узнать, что повредить ей ничто не может.
«Любопытная теория для католического священника! – подумал я. – Посмотрим, как ему удастся согласовать ее с учением отцов церкви».
– На самом деле ничто не может повредить душе, – продолжал он, невозмутимо и отчетливо, – потому что…
Расслышать окончание мне так и не довелось; в который раз я отвернулся от кафедры, неведомо почему, и поглядел в сторону выхода из церкви. Тот же самый человек вышел из-за органа и двинулся по галерее тем же путем. Однако времени прошло слишком мало, он не мог успеть уйти и вернуться, да если бы он и вернулся, я должен был это заметить. Мне вдруг стало зябко, муторно на душе; и все-таки я не понимал, какое мне дело до того, куда и откуда ходит органист. Я смотрел на него, не в силах отвести глаза от его черной фигуры и белого лица. Оказавшись прямо напротив меня, он обернулся и через всю церковь послал мне взгляд в упор, полный лютой, смертельной ненависти. Никогда не переживал я ничего подобного; упаси меня бог увидеть такое снова! Затем он исчез за той же дверцей, что и в первый раз, – всего минуту, а то и менее, назад.
Я застыл на стуле, пытаясь собраться с мыслями. Первая моя реакция напоминала состояние жестоко обиженного маленького ребенка, когда он замирает, прежде чем дать волю слезам.
Внезапно обнаружить, что тебя так ненавидят, – это очень больно; и еще больнее становилось оттого, что этот человек был мне совершенно незнаком. За что он может ненавидеть меня, если мы никогда прежде не встречались? На мгновение это чувство подавило все остальные, даже страх растворился в печали, и в тот момент я ни в чем не усомнился; но приступ боли миновал, ко мне вернулась способность рассуждать, и здравый смысл пришел на помощь.