— Конечно, с черновиками в лагере не больно-то разбежишься. Но черновик-конспект был довольно оригинальным. Его могли взять на проверку. И я должен был обмануть бдительность сторожей. Поэтому писал примерно так: «Горький сказал…», а дальше молочу, чего хочу, меняю коммунизм на фашизм. Кто там читал Горького, да хоть и Ленина пиши, что гебист Ленина читает? Под видом Горького и Ленина я писал все, что хотел. А потом уже, когда выдавался момент, переносил начисто.
— Я не думаю, что и сегодня можно называть имена, потому что все уходило на Запад. Елену Боннэр за это таскали, и ей хотели намотать дело.
— Да, но потом лагерь развел нас по разные стороны, это нормально: мы почти все приходили в лагерь ревизионистами марксизма, потому что иных источников для мысли у нас не было. В отсидке же сталкивались со старыми лагерниками, представителями иных поколе-ний, которые были носителями иных типов культур, а также с эмигрантами, и у нас мысль развивалась в другом направлении. Осипов пошел в русское национальное крыло, я оставался еще демократом с таким сионистским уклоном, а потом полностью переключился на сионистскую деятельность, скажем так. Осипов недавно был у меня в гостях. Мы по-прежнему поддерживаем приятельские отношения.
— Скажу так, по совести, без преувеличения: во-первых, я был к этому готов. По таким делам и по первому-то делу дают «вышак», а я был уже рецидивист, шел второй раз. Я почти не сомневался, что мне дадут «вышак», поэтому отнесся довольно спокойно. Ну, разумеется, чего-то там дрогнуло, не без того. Но в принципе ничего такого особенного о своем состоянии сказать не могу. У человека с нормальной психикой двойственное отношение. Дело не в моменте объявления приговора — этот момент недолгий. Человека может охватить паника, истерика, но и это пройдет. Тяжело, когда сидишь и ждешь. Недаром Достоевский писал, что ужас ожидания неотвратимой смерти ломает души. В такой ситуации человека или спасает психика или он сходит с ума. Я, в частности, сидел с приговоренным к смерти бывшим немецким коллаборационистом, он сильно сдвинулся по фазе и на любой стук волчка забивался в угол, ждал дула автомата. Его в конце концов расстреляли. Меня же сознание кидало из одной крайности в другую: то я думал — хана, то успокаивался — обойдется как-нибудь. Надеялся, что на Западе шум поднимут. А потом так стал думать: да и черт с ним, пусть как будет, столько людей они расстреляли, не хуже, а лучше меня, пусть расстреливают.
— Тридцать. Жене моей тогда дали «десятку». Мою мать, когда объявили по радио о смертном приговоре (Люся Боннэр говорила ей, что дали десять лет, и мать относилась к этому более или менее спокойно, и вдруг по радио: смертная казнь), разбил паралич.
— Да, по условиям обмена на шпионов был пункт о том, что наши родственники могут выехать за границу.
— Многое происходит случайно. Я не считаю, что у меня какие-то особые гены.
— Видите ли, есть некая инерция действия. Если ты заявляешь себя в чем-то по глупости ли, по смелости, по случайному озарению, по случайно вырвавшейся фразе, то друзья, компания, окружение начинают тебя теребить, провоцировать. Такой провокацией был вызов меня к директору школы, когда я учился в десятом классе. А вызвали в связи с тем, что я не так отозвался о венгерских событиях.