О, ректор Оливер был не заурядный филолог, он был специалист, знал то, что другие редко знают. Этот всецело поглощенный наукой человек никогда не смеялся; он был так начинен тем, что иные называют уродованием природы, что стал слеп для мира, оживляющего чувства и радующего взоры. Но у него были свои заслуги: он был всю жизнь усердным тружеником, всегда был до крайности умерен в своих потребностях, никогда не кутил, не пил и не играл. Своих детей он учил такой же умеренности. По утрам он вырезал перочинным ножичком из газеты четыре одинаковых куска бумаги для известного употребления. Дети как-то раз спросили его, почему должно быть всегда четыре, и отец ответил:
— Мне больше не надо, четырех достаточно, пускай и на это будет правило.
Нет, он не был ни кутилой, ни мотом, но всегда был доволен дешевым табаком, кушаньем дома, у жены, и до блеска потертой одеждой на своем теле. Он удовлетворен был уважением, окружавшим его имя. Завистливые коллеги красноречиво обрушились на его докторскую диссертацию, и он тогда, как добросовестный человек, пересмотрел все свое исследование. Он колебался, но устоял и мог сказать сам себе: «Я был в сомнении, ученый ли я, но мои многочисленные книги показали мне, что да.
Посмотрите тоже на мою докторскую диссертацию, в ней целых две страницы указаний на источники». Его сомнение было побеждено.
Когда ректор Оливер приходил и садился в какую-нибудь компанию, он всегда был в полной уверенности в превосходстве своих знаний. Он мог померяться, с успехом мог померяться с кем бы то ни было, и когда он открывал рот, другим оставалось молчать. Его речи бывали всегда удобопонятны, он наизусть знал все объяснения слов в словарях и говорил толково, не употреблял иностранных слов неправильно. Конечно, это уже было много; но это было не все. К нему можно было обратиться в спорных случаях и получить авторитетное решение вопроса, он был на высоте знания. И он так охотно отвечал, он был счастлив поучить «языку», он сиял от удовольствия. При этом он пользовался случаем поговорить о самом себе, но всегда самым невинным и приятным образом, он был требователен только тогда, когда дело касалось справедливости.
У него возникли некоторые сомнения относительно Самоубийцы: этот человек должен был несомненно знать по-английски; ректор застал его как-то сидящим в совершенном одиночестве у инспектора, со старым номером английской газеты в руках; на каком же основании?
В Самоубийце было что-то загадочное, это всякий мог заметить.
— Да, — сказала фрекен д'Эспар, — об этом человеке многое можно предположить.
А так как все были согласны по этому вопросу, Бертельсен счел своим долгом усилить впечатление ее слов, сказать что-нибудь большее.
— Он, наверное, знает больше, чем мы думаем, он только немного чудаковат.
Я не сомневаюсь, что он и французский знает, и другие языки!