Петро не слушает. Выглядит он величественно. Снова кажется крупным и высоким, как и подобает директору школы на пенсии, члену партии, скрипачу городского оркестра, казначею Добровольной пожарной команды. Приходится все это перечислять, никуда не денешься. Когда-то его было много, а теперь мало — вот, силуэт на кровати. Но что поделаешь — чем я старше, тем больше оставшееся позади и тем меньше происходит сейчас.
У нас масса времени. Будущее исчезает незаметно, выдыхается, тает. Отпадает необходимость в списках покупок, телепрограммах на следующую неделю, планах посадок моих цветов и его овощей. Календарем можно по утрам растапливать плиту. Выходит солнце и подтверждает истину: со скрежетом останавливается. И меня это ничуть не тревожит. Я столько лет пела в церкви, что в рае уже не нуждаюсь. Все, достаточно. Не хватает еще куда-нибудь отправляться. Снова переезжать, снова приживаться на новом месте, тосковать. В моем-то возрасте! Но если не будет загробной жизни, не будет и Петро. Я отворачиваюсь к окну и всматриваюсь в белизну. Белое ничто медленно гасит день. Петро — единственный аргумент в пользу существования рая. И еще Лялька.
Оба они теперь сидят на длинных деревянных скамьях, среди святых, как рисуют на иконах.
Потом, выйдя из дому, чтобы протоптать три параллельные черты, я думаю — законченными фразами — о том, что Петро умер. Умер. Умер. Оказывается, это не так уж важно. Единственное отличие — он все время лежит на веранде, вместо того чтобы ходить по дому и стонать, поднимая ведро, ворчать, не попадая отверткой в прорезь винта. Заспался почему-то после обеда. Впору даже рассердиться — зачем все бросил на мою старую седую голову?
Линии получились хорошо, но силы у меня кончились. Останавливаюсь на полушаге, на середине полоски, перерезаю склон поперек.
Мой первый ребенок умер в поезде, в те две недели, что мы ехали. Это была Лялька. Нам прислали врача, но что он мог? Теперь бы прописали антибиотик и готово. А тогда от врача было мало проку. Аспирин да холодные компрессы, чтобы сбить жар. Я хотела везти свою Ляльку дальше, но мне не разрешили. Пришлось нам похоронить ее в каком-то поганом Ключборке. Такие вот после нас оставались следы. Эта страна встретила нас тем, что отняла ребенка. От Ляльки у меня были бы настоящие внуки. Любой прохожий мог оказаться моим внуком. Во мне были сотни яйцеклеток, человеческих зародышей. Я носила их в животе, словно икру, крошечную толпу существ, ждущих своей очереди в жизнь. Так изображают небеса на иконах: в последних рядах, высоко над святыми, над ангелами клубятся души. Столько, что они почти сливаются. С самого края, уже не разберешь, личики там или фактура краски. Это ты ее убил, Петро, — не тронься мы в путь, я бы сейчас болтала с внуками. Оставь меня в покое, лежи себе, неживой.
У тебя же есть еще одна дочка, сыпет снегом Петро, будто голос из телевизора. Ну ладно, хорошо. Я встаю, чтобы одеться и выйти, но он меня останавливает. Да, у меня есть еще дочка. Я передала этой, другой, часть своего урожая. Дочь преумножила его и понесла дальше в мир мои яйцеклетки — которые теперь достались ее дочке. Может, через какое-то время та родит мальчика, похожего на Петро, но не поймет, откуда он такой взялся. Никто не признает в нем Петро.
Мы исчезли одновременно. Все тамошние. В наши дома въехали чужие люди. Мы сели в неотапливаемые медлительные поезда. Товарные, мы ведь были товаром. По дороге терялись дети, фотографии и документы, так что теперь генеалогическое древо уже не восстановить. Остались лишь сеянцы, крохотные кустики. Этот пропал, тот не вернулся, этот уехал в Штаты, того застрелили по дороге с фронта, под каким-нибудь Ключборком или Калишем; этих убили соседи, а бумаги их все сгорели, так что теперь никто не знает, кем они были. Тех вывезли, выбросили, выгнали. А уцелевшие настороженно притихли, приникли к земле. Что кому до моего ребенка?
Причины всегда объективные, внешние, политические, неоднозначные. Соберутся мужики с большими пузами и маленькими членами, мир им видится в общих чертах, как карта, — сплошные линии да пятна, по которым они водят пальцами и велят: «Одни направо, другие — налево, этих оставить, а те пусть отправляются куда глаза глядят». Этих туда, а тех — сюда. Этих разделить, тех выселить, а еще каких-нибудь — оставить.
А может, все еще сложнее — может, людей охватывает лихорадка странствий, хоть они о том и не подозревают. Им не спится, а сомкнут глаза — снятся чужие края, далекие степи, диковинные, не свои города; снится дорога, рассекающая горизонт пополам. Они теряют покой, сухопутных крыс вдруг одолевает тоска по морю, во сне они видят большие горы и переплывают реки. И поскольку рациональный повод покинуть дом отсутствует, находят внешние причины, подтасовывают факты, вычитывают что-то меж газетных строк и разжигают войны. Политика — инструмент этой жажды, поселившейся в генах целых поколений. Вполне возможно. Раньше была судьба, теперь — гены.