С того дня меланхолия Раймонда усилилась. Он стремился уединиться, насколько позволяли его обязанности. На людях он никакими усилиями не мог согнать с лица печаль и сидел рассеянный и молчаливый среди окружавшей его суетливой толпы. Когда к нему прибыла Пердита, он при ней принуждал себя к веселости, ибо жена, точно зеркало, менялась вместе с ним и, если он бывал молчалив или чем-то обеспокоен, заботливо спрашивала о причине и старалась ее устранить. Она жила во дворце на Сладких Водах, в летаем серале султана145
. Красота окружающего пейзажа, не оскверненного войной, и свежесть, какою веяло от реки, делали это место особенно привлекательным. Но никакие красоты земли или неба не приносили Раймонду облегчения и радости. Он нередко оставлял Пердиту и одиноко бродил в садах или бесцельно плыл в легкой лодке по прозрачным водам, погруженный в глубокую задумчивость. Иногда я присоединялся к нему и неизменно заставал его печальным и удрученным. При виде меня он несколько приободрялся и даже проявлял интерес к последним событиям. За этим очевидно что-то крылось; иногда он, казалось, готов был заговорить о чем-то самом для него важном, но внезапно резко отворачивался и со вздохом пытался отделаться от мучившей его мысли.Когда Раймонд уходил из гостиной Пердиты, Клара часто подходила ко мне и, отведя в сторону, говорила:
— Папа ушел, давай пойдем к нему. Он будет тебе рад.
Мне случалось и соглашаться, и отказывать ей в просьбе. Однажды вечером во дворце собралось множество греческих военачальников. В числе главных были интриган Палли, утонченный Карацца и воинственный Ипсиланти146
. Они обсуждали события дня, утреннюю перестрелку, убыль в стане неверных, их поражение и бегство; взять Златой Град они рассчитывали в самом скором времени. Рисовали они и картины будущего и восторженно говорили о процветании Греции, когда ее столицей станет Константинополь. Затем разговор переходил на вести из Азии, на опустошения, произведенные чумою в главных ее городах; высказывались догадки о том, насколько она распространилась в Константинополе.Сперва в беседе принял участие и Раймонд. Он живо обрисовал бедственное положение Константинополя; изможденный, хотя все еще свирепый вид гарнизона, голод и чума работают на нас, заметил он, и скоро неверным останется только одно — сдаться. Внезапно он прервал свою речь; словно пораженный некой страшной мыслью, он встал и вышел из зала по длинному коридору, спеша на свежий воздух. Он не возвращался, и скоро ко мне подошла Клара с обычной своей просьбой. Я согласился и, взяв ее маленькую ручку, последовал за Раймондом. Он собирался сесть в свою лодку и охотно взял нас с собой. Прохладный береговой бриз, сменивший дневную жару, наполнил наш небольшой парус. К югу от нас, в городе, все было темно; на ближнем берегу, наоборот, светилось множество огоньков. Тихая ночь и небесные огоньки, отраженные в воде, — все на этой красивейшей из рек могло быть уголком рая. Единственный матрос управлял парусом, Раймонд — рулем. Клара сидела у ног отца, обхватив руками его колени и положив на них голову. Раймонд заговорил сразу:
— Сегодня, мой друг, мы, вероятно, в последний раз можем поговорить наедине. Мои планы осады в полном разгаре, и я буду все более занят. Кроме того, я хочу сразу высказать мои желания и виды на будущее, с тем чтобы более не возвращаться к столь тягостному предмету. Прежде всего я должен поблагодарить тебя, Лайонел, за то, что ты по моей просьбе оставался здесь. Просьба моя была подсказана тщеславием, да, тщеславием, но и в этом я вижу перст судьбы — потому что твое присутствие скоро сделается необходимым; ты будешь последней опорой Пердиты, ее покровителем и утешителем. Ты отвезешь ее обратно в Виндзор…
— Разве не вместе с тобой? — спросил я. — Неужели вы снова расстаетесь?
— Не обманывай себя, — ответил Раймонд. — Предстоящее нам расставанье от меня не зависит. И оно очень близко, до него остались считанные дни. Могу ли я довериться тебе? Давно уж хочется мне рассказать о таинственных предчувствиях, которые тяготят меня, хотя боюсь, что ты станешь смеяться над ними. Не смейся, мой добрый друг. Эти предчувствия, конечно, ребяческие и неразумные, но они стали частью меня самого, и я не смею даже надеяться пренебречь ими.
Но как могу я ожидать от тебя сочувствия? Ты принадлежишь к здешнему миру, а я — нет. Вот ты протягиваешь руку, это часть тебя, и ты не отделяешь сознания тождества от телесной оболочки, которая зовется Лайонелом. Как же тебе понять меня? Для меня земля — это могила, небесный свод — склеп, где гниют трупы. Для меня не существует времени, ибо я стою на пороге вечности. Каждый, кого я встречаю, видится мне трупом, который скоро будет покинут оживляющей его искрой и начнет разлагаться.