Уже на рассвете он почувствовал страшные боли, несколько раз впадал в забытье, а затем начал бредить: вокруг него сновали какие-то неизвестные существа, пугая непонятными словами, а возможно, он просто слышал собственные стоны. Когда же голова стала ясной, непонятный страх сковал все тело Милана, хотя он и старался отогнать его от себя, думая о том, что и на сей раз ему повезло: удалось спастись и он находится в безопасности. Самое обидное заключалось в том, что провалился он в последние часы, когда был уже близок к выполнению задания. Разведчиков он разместил в надежном месте, наладил радиосвязь с Центром, и Элизабет ежедневно докладывала туда о движении железнодорожных эшелонов противника. Старый Турани во всем помогал ему, включая получение документов. В Комароме успешно действовал Банди, а в Байе... И вот только ему не удалось... Быть может, было бы лучше, если бы он послушался Пустаи, но бог свидетель, что он не мог согласиться с его предложением. «Двадцать восьмого прибываю», — передал он в Центр и получил ответ: «Ждем». Так что остаться он уже никак не мог: нужно было выполнить задание и незамедлительно сообщить об этом.
Прежде чем распрощаться с Элизабет, они немного расслабились — бог знает сколько раз им приходилось прощаться друг с другом за последние восемь лет! Они сидели в задней комнате дома Турани. Через окно были хорошо видны широкая, занесенная снегом долина и здание железнодорожной станции, в печке весело потрескивали дрова. Оба чувствовали себя в безопасности, так как старый Турани принял все меры предосторожности.
— Я только за одно сержусь на тебя, — сказала Милану черноглазая девушка, — ты был в Берлине и не поинтересовался, что с моей мамой.
— Ты права, — признал он.
— Я уже восемь лет ничего не знаю о ней.
— Но из Парижа ты ведь писала Монике?
— Писала, но ответа не получила. Тогда я была в Мадриде. Ты в прошлом году встречался с Моникой?
— Встречался... — Милан посмотрел на девушку: — У меня сложилось впечатление, что нацисткой она не стала. Ты, конечно, права, я мог бы спросить ее о твоей матери. Но как-то не вспомнил об этом. Я тебя понимаю, Эгерке. — Он погладил девушку по голове. — Я уже полгода на родине, несколько недель был в Будапеште, где живет моя мать, которую я не видел почти десять лет. Десятки раз я собирался навестить ее, но каждый раз возвращался. Это ужасно. Иногда мне кажется, что эта нелегальная работа в известной мере лишила меня чувств. — Девушка молча слушала его. — Почти два года назад я был в Стокгольме, откуда выезжал не раз в Германию. Представь себе, что даже с Анной я встречался, лишь получив на это разрешение сверху.
Девушка как-то странно посмотрела на Милана.
— Это ты говоришь для того, чтобы я тебя пожалела? — спросила она. — Если бы и у меня был человек, с которым я могла бы встречаться, который бы меня ждал и думал обо мне! — Голос ее был глухим, сдавленным. — Иногда я думаю о том, зачем я делаю то, что делаю. Знаю, что ради освободительного движения. Я заранее знаю, что ты мне станешь объяснять, но я знаю и то, что у этого движения нет рук, которые могли бы обнять меня. В Мадриде я три месяца чувствовала себя счастливой. Но Клод погиб, и я снова осталась одна. Тебя бы я могла любить. Иногда я тешу себя мыслью, что совращаю тебя: Анна далеко, а ты совсем рядом. Я, правда, немного постарела: два месяца назад мне исполнилось двадцать шесть лет. Ты, конечно, будешь отрицать, но я все равно знаю, что не безразлична тебе. Я чувствую это по твоему взгляду, но ты трусишка, чтобы признаться мне в этом.
— Не скрою, я хотел тебя, но не так, как Анну. Я вижу в тебе не столько женщину, сколько друга. А когда я долго бываю один, то начинаю смотреть на тебя уже как на женщину. Это отвратительно.
— Дурак, ты, Милан. Об этом не говорят. Мы достаточно умны для того, чтобы безо всяких объяснений понимать друг друга, чувствовать зов собственного тела. Кому мы этим сделаем плохо? Кто знает, сколько нам осталось жить? В этом наша самая большая глупость...
Наступила тишина. Милан обнял девушку и припал к ее губам...
«Что суждено, того не миновать, — подумал он. — Но я не мог ее обидеть. А Анне я об этом и словом никогда не обмолвлюсь...»
В подвал снова вошел Траксель, поставил на табурет таз с теплой водой.
— Попытайся сесть, — попросил он.
Траксель основательно обмыл потное тело Милана, вытер его и помог ему переодеться в чистое белье. И хотя боли стали сильнее, все же Милан почувствовал себя лучше. Он снова закурил и, чтобы не думать о боли, сам первым заговорил:
— Что тебе известно о Миклоше Пустаи?
Траксель присел на край кровати:
— Что значит — что известно? Коммунист он. Разве этого недостаточно? Что тебя еще интересует?
— Расскажи о нем. Подробно расскажи. Ведь он не ушел в подполье?
Старый Траксель свернул цигарку, на сей раз намного толще обычного, от которой и дыма было больше.
— Его отец — владелец завода, и не одного, а трех или четырех. Уважаемый господин, а сын вот коммунист. Выходит, бывает и такое. Я как-то читал, что Фридрих Энгельс тоже не из рабочих был.