— Одна другой краше! Редкости! Эх! Пуля мне в лоб, ежели не пошарю я малость в этом магометовом раю...
— Не зарься на гетманский курятник! Уж наверно там наставлены капканы против таких, как ты, лакомок. Давно мне по секрету рассказывали про эти гетманские развлечения; не верил я, а вот привелось своими глазами увидеть. Первая — гречанка, родственница какая-то, а то так даже сестра мадам де Витт, теперешней любовницы Щенсного-Потоцкого.
— Краше я в жизни не встречал! — вздыхал Качановский.
— Красотой может равняться с графиней Камелли, — вставил Заремба.
— Как Аполлон с поваренком! Равной ей на свете не сыщешь! Настоящая Венера! Черт возьми, этакая конфетка — и такому старому хрычу!
— Сходите к цирюльнику, велите себе кровь пустить. Это успокаивает, — пошутил Гласко.
— Остальные, вероятно, служанки? — заметил Заремба.
— Держит их, говорят, для друзей.
— Я готов поклясться ему в дружбе до гроба! — вскричал с пафосом Качановский.
— Предложите ему, может быть, не пожалеет вам одну из гурий.
— Обойдусь без его протекции. Вот вам мое кавалерское слово, уж я у него в этом улье поскребу медку.
— Как бы только тебе при этой процедуре не вспухнуть от пчелиных жал.
— Вспухнет, только другой кто, а не я.
— Для Ожаровского рога — не диво, а вы ему еще новые хотите наставить, — подсмеивался Гласко.
— Уж если я дам слово, то сдержу! — воскликнул Качановский, вызывающе вскидывая глазами, на что Гласко ответил с дружеской усмешкой.
— Советую вам поставить себе пиявок на шею. Ничто так хорошо не спасает от избытка сил. Тут недалеко живет Крейбих, аптекарь.
— Посмотрите. Слово сказано, посмотрите!
Так, перешучиваясь, все трое свернули в город.
Улицы из-за жестокой жары и полуденного часа были почти пусты и словно жарились на солнце. Кое-где отдыхали, лежа в жаркой тени невысоких домишек, простые люди, или еврей пробегал в белых чулках, похлопывая туфлями. На углах центральных улиц и проездов стояли вооруженные часовые, иногда проезжали казацкие патрули, поднимая клубы пыли.
— Это «друзья», «альянты». Вижу, капитан, у вас руки чешутся, — засмеялся Гласко.
— Мне запах альянтского мяса знаком, — ответил Заремба, разглядывая солдат волчьим взглядом. — Рослые, однако, парни, на подбор, и одеты с иголочки.
— А что самое странное, за все платят чистоганом, — вставил Качановский.
— Это здесь, под боком у короля, у сейма, у иностранных послов, по строгому приказу свыше. А поезжайте-ка за кордон, там насмотритесь таких бесчинств и насилий, что волосы дыбом встанут. Видал я около Каменца целые округи, где даже зеленя вытаптывались и травились, где встретишь только разрушенные избы да где каждый поплатился или здоровьем, или имуществом. И, главное, разрушают часто не по нужде, а так, из какой-то непонятной жажды подебоширить, поглумиться над всем. Но и пруссаки, те, пожалуй, еще хуже.
— Давно так эти егеря маршируют по улицам? — спросил Заремба у Гласко.
— С тех пор, как начался сейм. Торчат на заседаниях, «охраняют» депутатов от всяких «случайностей». «Мировские»[5]
и литовская гвардия несут службу только при короле и канцеляриях, и то без штыков и боевых патронов, — дернул он сердито свои усы и сжал в руке саблю. — А нянчат нас по-своему: семнадцатого июля, когда вносился на обсуждение проект союзного договора, я видел своими глазами, как артиллеристы подкатывали пушки и направляли прямо на замок, как канониры ставились с зажженными фитилями, как Раутенфельд задирал нос перед королем, а егеря, со штыками наперевес, выталкивали публику из зала заседаний!— Можно было наглотаться позору и злобы на всю жизнь, — проговорил тихо Заремба. — Хватит этого на века, для целых поколений. А теперь, господа, — молчок!..
Они очутились перед двухэтажным каменным домом, в котором помещался большой погреб и ресторан Дальковского, и, пройдя широкую мощеную подворотню, вошли в сводчатый большой зал.
Там было шумно, как на ярмарке, и почти темно от дыму. За длинными столами, вдоль стен, публика попивала вино, развлекаясь при этом громкими разговорами. За стойкой, уставленной металлическими кубками, стеклянной и фарфоровой посудой, царила полнотелая мадам с лицом, как месяц в полнолуние, и с грудями, словно два каравая хлеба; коралловые серьги свешивались у нее до самых плеч. Она вязала чулок, считая вполголоса петли, но ее острый взгляд бегал быстрее, чем спицы, и то и дело тонкий голосок ее подгонял прислуживающих молодчиков и мужа, который, в зеленом переднике и черной ермолке на голове, худой, тщедушный, забитый, встречал входящих, кланялся, усаживал их на места, читал, как по нотам, меню и кричал через окошко на кухню.
Гласко потребовал отдельную комнату. Пришлось, однако, удовольствоваться лишь отдельным столом, который нашелся в одной из комнаток с окном во Двор.
— Свежая навага! Щука с шафраном! Линь в капусте! Пирожки ленивые! — декламировал хозяин, ощупывая гостей пронырливыми глазами.
— Глядите-кось, пятница и сюда уже успела доехать, — с комичным огорчением крякнул Качановский.
— Мне подай постный обед, — скомандовал гласно. — Я тебе не какой-нибудь лютеранин.