— Имей только он руку у Сиверса, так нынче же ночью быть бы мне на пути в Калугу. Дурацкая история. Никогда не прощу себе ее, — искренно огорчался Гласко.
Какой-то долговязый немец в желтом фраке и огромном парике вертелся с некоторых пор в толпе и предложил им вырезать их силуэты.
— Режь, немчура, — согласился Заремба, — никогда у меня не было своего портрета.
— Вырезай и меня. Лепил меня из воска какой-то француз, да не очень удачно.
Немец уселся так, чтобы видеть их лица против света, и, разложив на дощечке синюю бумагу, стал ножиком вырезать так ловко и с такой быстротой, что почти в четверть часа обнаруживавшие большое сходство силуэты были готовы.
— Мне пора, — встал Гласко. — Уже четвертый час, а нам в четыре ехать.
Оба вышли через боковую дверь во двор, заполненный экипажами и дворней.
— Качановскому будет трудно расстаться с веселой компанией.
— Явится в пору, не запоздает ни на одну минуту, даже если будет пьян, что случается с ним редко. Итак, значит, до свиданья через недельку!
Заремба купил в лавчонке «Ведомость адресов приезжих в Гродно», переоделся дома и в наемном экипаже поехал с визитами к разным лицам, к которым у него были рекомендательные письма.
Вернулся лишь поздно ночью, такой огорченный и озабоченный, что Кацпер с беспокойством смотрел на него, отдавая рапорт о своей вылазке в Тизенгаузовскую корчму. По мере, однако, его рассказа лицо Зарембы прояснилось, и он решил:
— Ладно, съездим туда когда-нибудь ночью. Человек сто народу, говоришь ты?
— Может, и больше. Попрятаны по разным норам, как мыши. Многие служат в городе, а есть и такие...
— Что еще? — остановил его Заремба жестко, зная, что парень любит долго распространяться.
Кацпер вытянулся в струнку и подал ему письмо. Камергерша в самых любезных выражениях приглашала его к себе.
— А еще что? — спросил он уже тише, чем прежде, пряча благоухающее письмо в карман.
Точно в ответ, на пороге появился отец Серафим.
— Вот это хорошо. Вы мне как раз будете нужны, отче. Есть важные дела.
Оба уселись за стол и беседовали до рассвета. Кацпер бдительно караулил перед домом.
III
В прихожей поднялся радостный визг, тявканье собачонок, и две белые девичьи руки протянулись навстречу Зарембе.
— Пан Север! Наконец-то! Ну, ну! — восклицала миловидная блондинка.
— Слуга покорный, многоуважаемая панна Тереня, — ответил он тем же тоном, стараясь держать себя непринужденно, как галантный кавалер. — А вы всегда изволите соперничать с утренней зарею...
Панна Тереня тем временем схватила собачонок на руки, отступила шага два назад и, смерив его блестящим взглядом, принялась журить его, силясь состроить на своем лице строгую гримаску.
— И это дисциплина? Сегодня только первый раз сказаться? Через денщиков вас звать надо? Приятнее вам бог весть с кем якшаться, чем ходить к нам? Уж достанется вам от Изы на орехи!
Лицо Зарембы искривилось такой скорбной улыбкой, что панна вдруг забеспокоилась.
— А может быть, вы больны? — спросила она тихонько. — В самом деле, вы такой худой и бледный! Что с вами? — привстала она на цыпочки, заглядывая ему в глаза.
— Спасибо, я здоров. Дома ли пани камергерша? — проговорил он холодно, с трудом скрывая свое нетерпение.
Панна Тереня, обиженная его тоном, посмотрела на него высокомерно.
— Присядьте, пожалуйста. «Пани камергерша» сейчас придет.
Она указала ему церемонным жестом на стул и, прижимая к груди ворчащих собачонок, отошла, нахмурившись, к окну. Но с этим хмурым выражением на розовом личике, с аппетитными ямками и с трудом сдерживаемыми кокетливыми улыбками она выглядела еще красивее.
Головка в золотых кудряшках, перевитых голубой ленточкой, большие голубые глаза, опушенные золотистыми ресницами, вздернутый носик с розовыми ноздряшками, сверкающие зубки, губки, как малина, точеная белая шейка, кружевной платок на плечах, застегнутый на талии коралловой брошкой, коротенькая светлая юбочка в голубую полоску, белые чулочки с вышитыми стрелками и белые туфельки, раскрашенные маргаритками, делали ее похожей на статуэтку из саксонского фарфора. Но при этом она была подвижна, как белка, болтушка и известная хохотунья и даже сейчас, несмотря на обиженную строгость своего личика, строила такие гримаски, что Заремба не мог не заговорить:
— За что же такая жестокая немилость, любезнейшая панна?
Панна Тереня расхохоталась и, подбежав к нему, быстро затараторила:
— За то, что вы не помните ни обо мне, ни об Изе, ни о папе, — ни о чем на свете.
— Как раз я только что хотел спросить, что слышно в Козеницах.
— Что слышно в Козеницах? У меня там жених! — выпалила она сразу, покрывая бурными поцелуями собачонок.
— А какой масти? — воскликнул дурашливо Север. — Помнится, вы когда-то увлекались вороными, потом их сменили гнедые, сейчас, может быть, пришла очередь пегих...
— Что мне лошади! Я люблю своего Марцина.
— Пулю мне в лоб, если я знаю скакуна такой масти.
— Даже друзей не хотите помнить.