— Зато в «Броненосце» совсем людей нет, — упёрся я. — Одни массы да столкновения масс. Там как-то сочувствовать некому, даже, извините, на одесской лестнице. А под конец вообще смахивает на учебное пособие по военно-морским стрельбам… На живых людей хочется посмотреть.
— Ну что ж, тогда спешите… сочувствовать.
По дороге в кинотеатр я решил про себя: ладно, смирюсь, не стану сегодня «сочувствовать», а посмотрю-ка на «Чапаева» как бы глазами своего ироничного наставника; то есть посмотрю на то, «как это сделано», как режиссеры братья Васильевы монтируют кадр за кадром, всё ли у них грамотно склеено и скроено, у этих «троечников», умело ли чередуются у них крупные, средние и общие планы, соблюдаются ли правила композиции каждого отдельного кадра, естественно ли, наконец, сопряжён с изображением звук — речь, музыка, шумы.
Да нет же, мне не пришлось краснеть за них. Более того, к обычному счастью сопереживания (как ни настраивался «не сочувствовать», ничего не получилось) с каждой минутой добавлялась радость от того, «как это сделано». От того, с каким удивительным тактом режиссеры от первых до последних кадров трудились: спокойно, уверенно, без надрыва и щегольства, со смирением подлинных подвижников, которые во все века остаются в тени своих творений. Как будто не они вовсе делали фильм, сгоняя людей на массовки, распекая актёров и операторов, осветителей и гримёров, споря до хрипоты со сценаристами, интригуя с цензорами, — но сам Чапаев властвовал тут безраздельно, увлекал за собой всех и каждого — режиссёров, осветителей, композитора, цензоров, образцово-правильного «отличника» Фурманова, вчерашних анархистов, каппелевцев и даже лысого полковника, как бы взятого напрокат из какой-нибудь тогдашней киноагитки… И даже товарища Сталина увлёк. (Случай, кстати, совершенно сходный с отношением вождя к «Дням Турбиных» Булгакова и шолоховскому «Тихому Дону». Ведь «Чапаев», как говорят, немало пролежал взаперти, пока его не посмотрел Ворошилов и не предложил посмотреть Сталину.)
Я вышел тогда из кинотеатра с тихим ликованием в душе. Нет, братцы,
Но вот спустя полвека после гибели русского эпического героя опять закружил над его славой чёрный ворон, да не один, много их, похоже, защёлкало клювами. Поползли изо рта в рот ухмылки, шуточки, зубоскальные байки, попёр густой глум, и весь Союз однажды, от мала до велика, залыбился над двумя простаками, почти придурками: комдивом и его ординарцем. В этом глуме, расползавшемся из вороньих клювов, из элитных мастерских по выделке анекдотов, уже накаркивалась беда и всему Союзу. Ведь потешались-то совершенно избирательно: Чапаев, Матросов, Космодемьянская, потом на Ломоносова перекинулась стая, — всё великое, всё народное, всё русское надо было обмазать погуще. Конечно, анекдот шустёр — в одно ухо едва влез, а из другого уже выпорхнул. Но всё же, когда беспрерывно, годами, десятилетиями, да в оба уха сразу… Общество, ради которого погинул когда-то Чапай, поскользнулось на зубоскальстве, на слизи глумления, что потекла от самых верхов.
Но, может, он и такую беду сердцем своим наперёд знал, когда выкрикивал предсмертное:
С того вечера в мардаровском клубе и замелькали наши с братом Мишей страдные денёчки двудольные: одна долька — работа, другая — кино. Будто кадрики, зачастили дни, всё быстрей и быстрей. Не успеешь оглянуться — лето кончается. И ведь каждый почти день так было, если всё же оглянуться: с утра работа, вечером кино — стремительная цепочка с непременным чередованием трудов и забав, будней и праздников, отделённых друг от друга ежедневным чином переодевания, нетерпеливого приготовления к праздничному выходу.