Время остановилось или течет? Может быть, пора?
Лениво поднимаемся, лениво переступаем с ноги на ногу и бережно несем домой покой. Проходим мимо черных паров. Тепло дохнула в лицо пушистая черная пахота, полная спокойствия и надежды. Приветствую. Отдыхай тихо под солнцем, ты так же утомлена, как и я. Я тоже пустил свою душу под черный пар…
Никогда раньше так ясно я не ощущал своей связи с землей, как здесь. В городах земля одета в камень и железо и недоступна. Здесь я стал близок ей. Свежими утрами я первый будил сонную еще воду колодца. Когда пустое ведро с плеском ударялось донцем о ее грудь, она гулко ухала спросонок в глубине и лениво вливалась в него. Потом дрожала, сизая на солнце. Я пил ее, свежую, холодную, еще полную снов, и плескал ею себе в лицо.
После этого было молоко. Белый ароматный напиток пенился в стакане, и, поднося его к губам, я знал, что это вливается в меня мягкая, как волосы ребенка, вика, на которой только вчера еще сидели целыми роями фиолетовых мотыльков цветы. Я пью экстракт луга.
Или этот черный хлеб из непросеянной муки, который так чудесно, по-деревенски пахнет. Он мне близок, как ребенок, который вырос на моих глазах. Вот бежит он по полям, словно дикий косматый зверь, и выгибает спину. А на краю поля стоят, точно капканы, ветряки, скалят зубы, чтобы перетереть зерно в белую муку. Я все это вижу, и просты и непосредственны мои отношения с землей.
Я здесь чувствую себя богатым, хотя у меня ничего нет. Ибо, помимо всяких партий и программ, — земля принадлежит мне. Она моя. Всю ее, огромную, роскошную, сотворенную уже, — всю я вмещаю в себе. Там я гворю ее заново, вторично, — и тогда кажется мне, что у меня на нее еще больше прав.
Когда лежишь в поле лицом к небу и вслушиваешься в многоголосую тишину полей, то замечаешь, что в ней что-то есть не земное, а небесное.
Словно что-то сверлит там небеса, будто строгают металл, а вниз падают только мелкие, просеянные звуки. Нивы шумят рядом и мешают слушать. Гоню от себя полевые голоса, и тогда меня дождем окропляют небесные. Тогда я узнаю. Это жаворонки. Это они, невидимые, бросают с неба на поле свою сверлящую песню. Звонкую, металлическую и такую капризную, что ухо ловит и не может поймать ее переливы. Может быть, поет, может быть, смеется, а может быть, захлебнулась в плаче.
Не лучше ли тихонько сесть и зажмурить глаза? Я так и делаю. Сажусь. Вокруг меня темно. Вспыхивают лишь острые, колкие звуки, и мелкой дробью сыплется на металлическую доску смех. Хочу поймать, записать их в памяти — и не выходит. Вот, вот, кажется… Тью-и, тью-и, ти-и-и… Нет, совсем не так. Трийю-тих-тих… И не похоже.
Как они это делают, интересно мне знать? Бьют клювами в золото солнца? Играют на его лучах, как на струнах? Просеивают песню сквозь частое сито и засевают ею поля?
Раскрываю глаза. Теперь я уверен, что из этого посева взошла серебряная сетка овсов, выгибается и сверкает, как сабля, длинноусый ячмень, струится текучая вода пшеницы.
А сверху сыплет и сыплет… вытряхивает душу из колокольчиков, строгает серебряные доски и сверлит сталь, плачет, рыдает и просеивает смех сквозь частое сито. Вот сорвался один ясный звук и упал среди поля красным куколем.
Я уже больше ничего не в состоянии слушать. В этой песне есть что-то отравляющее. Она возбуждает жадное желание. Чем больше слушаешь, тем больше хочется слушать. Чем больше стараешься уловить, тем труднее поймать.
Теперь бегаю в поле и часами слушаю поющие в небе хоры, играющие там целые оркестры.
Ночью просыпаюсь, сажусь на постели и напряженно слушаю, как что-то сверлит мой мозг, щекочет сердце, трепещет возле уха чем-то неуловимым.
Тью-и, тью-и, ти-и… Ну, совсем не так.
Любопытно мне знать, как они это делают?
Наконец все-таки подглядел.
Серая, маленькая, как комок земли, пичужка низко висела над полем. Напряженно, часто трепыхала на месте крыльями и тяжело тянула вверх невидимую струну от земли до самого неба. Струна дрожала и звенела. Затем, закончив, падала тихо вниз, тянула вторую — с неба на землю. Соединяла небо с землей струнами и играла на этой звучной арфе симфонию поля.
Это было прекрасно.
Так протекали дни моего intermezzo среди безлюдья, тишины и чистоты. И благословен я был между золотым солнцем и зеленой землею. Благословен был покой моей души. Из-под ветхой страницы жизнь выглядывала новая, чистая — и неужели мне хотелось бы узнать, что на ней будет написано? Неужели не задрожал бы я опять перед тенью человека и не ужаснулся бы мысли, что, может быть, горе человеческое притаилось где-то и подстерегает меня?
Если произойдет такое чудо — это будет ваша заслуга, зеленые нивы с шелковым шумом, и твоя, кукушка. Твое печальное «ку-ку» наплывало, как слезы на плакучей березе, и смывало мою усталость.