Сборник «Господин из Сан-Франциско», который стал поводом для статей Гиппиус, включал прозу предреволюционных лет. Новой у Бунина тогда практически не было. Гражданскую войну он, вырвавшись из зачумленной Москвы, провел в Одессе, откуда 26 января 1920 года на переполненном беженцами пароходе «Спарта» Бунины отплыли в Константинополь, оставляя за собой «последнюю русскую черту». Год спустя, уже во Франции, был написан «Конец» — несколько страниц о той незабываемой ночи исхода, когда по опустевшим улицам, где валялись убитые, толпа ринулась к Карантинной гавани, к последнему французскому судну, вышедшему в зимнее неспокойное море под канонаду красных, которые заняли северные заставы.
Дорога Буниных вела через Константинополь в Софию и Белград, где стараниями четы Цетлиных, взявших на себя роль ангелов-хранителей русской литературы в изгнании, лежали у консула их французские паспорта. В софийском отеле, битком набитом тифозными, Буниных ограбили, до югославской столицы пришлось добираться на субсидию, предоставленную болгарами. К счастью, уцелел чемодан с рукописями. Там были дневники, которые Бунин вел в послеоктябрьской Москве, и записи двух одесских лет. Из этих записей сложится книга «Окаянные дни», один из самых ярких литературных документов, в которых воссоздана российская революция.
Целиком книга была опубликована только в бунинском Собрании сочинений, которое начало выходить после Нобелевской премии 1933 года, впервые доставшейся русскому писателю. Но многое из нее появилось в периодике сразу после того, как Бунины очутились на рю Жак Оффенбах, в доме, где — надолго, иногда на несколько лет уезжая в Прованс, — они прожили несколько десятилетий, до самой смерти. А кое-что печаталось и раньше — в «Одесском листке», «Южном слове», журналах «Жизнь», «Огоньки»: при Деникине Одесса, где собрался цвет отечественной культуры, стала литературной метрополией.
Там, в Одессе, Бунин 21 сентября 1919 года выступил с публичной лекцией «Великий дурман», которую через два с небольшим месяца поместило «Южное слово». Она стала камертоном публицистики Бунина: статей, заметок, реплик, по которым одесские слушатели, а потом читатели «Общего дела» и «Возрождения» могли составить вполне ясное представление о том, как он понимает истоки и смысл трагедии, погубившей его страну. «Я был не из тех, кто был ею застигнут врасплох, для кого ее размеры и зверства были неожиданностью, — писал Бунин много лет спустя, предваряя свою последнюю прижизненную книгу в Издательстве им. Чехова, — но все же действительность превзошла все мои ожидания: во что вскоре превратилась русская революция, не поймет никто, ее не видевший. Зрелище это было сплошным ужасом для всякого, кто не утратил образа и подобия Божия…»
Бунин был из видевших, из неутративших. Больше всего его потрясло, как быстро потерял образ и подобие вроде бы так хорошо им изученный, с такой точностью описанный в его «Деревне» простой русский народ, «как потрясающе быстро все сдались, пали духом». Христолюбивые мужички, которые насилуют сестер милосердия, перед тем как их расстрелять, раскапывание могил, чтобы поглумиться над трупами белых офицеров, толпы скотов, ликующих, когда поганят алтари, — где она, воспетая идеалистами русская душа? От кого-то из замешавшихся теперь в этих толпах Бунин как-то услыхал: «Из нас, как из дерева, — и дубина, и икона». Его преследовало чувство, что осталась только дубина.
Но принять свершившееся как окончательный итог Бунин был все-таки не в состоянии. Ему вспоминалось, как, просидев в октябрьские дни почти неделю с забаррикадированными окнами, он вышел из дома и двинулся улицами Москвы, «жалкой, грязной, обесчещенной, расстрелянной и уже покорной». Какая-то старуха вопила на углу: «Товарищи, любезные! Бейте их, казните их, топите их!» Ночью он, человек вовсе не сентиментальный, «плакал такими страшными и обильными слезами, которых я даже и представить себе не мог».
Он плакал о России, от которой, похоже, не сохраниться и праху. О той, в которой люди его поколения и круга еще вчера жили, но которую не понимали, не ценили «всю эту мощь, сложность, богатство, счастье». Плакал о будущем, которое видел слишком прозорливо: посидев, попировав на господском месте, насладившись переменой, народ опять попадет под ярмо, только будет оно куда непосильнее, чем прежде. И вот тогда убедится, как верна старая мудрость, выраженная присловьем «своя воля хуже неволи».