Читаем Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940 полностью

Не желавший иметь ничего общего с петербургскими салонными мистиками и философами, тщившимися пересадить на отечественную почву пророческие откровения Ницше, Бунин был, однако, очень хорошо знаком с их рассуждениями о миссии России, которой предстоит духовно просветить обретающийся в потемках мир. И после всего пережитого — в Москве, в Одессе — с особой неприязнью думал об этом пустословии, за которым не было ни капли настоящего знания страны, народа, времени. Вспоминал сторожа московского зоопарка, который сапогом давил уток и бил лебедей, отнимая положенный им хлеб. Вспоминал деревенских баб, которые, повстречав пленных австрийцев, сказали с простодушной откровенностью: «Что с ними делать? Да порезать да покласть». И ему становилось стыдно, когда люди, видевшие весь тот ужас, который выпало пережить России, принимались рассуждать о взрыве стихий, предвещающем скорое возрождение «созидательных сил» нации, осыпали проклятьями прогнивший царский режим, тем самым оправдывая новый, большевистский, отрекались от дворянской культуры во имя «передовой».

Позиция, занятая Буниным, была слишком радикальной, чтобы у него нашлось много безоговорочных сторонников. Дневники, которые он и Вера Николаевна попеременно вели всю свою жизнь, фиксируют расхождения с эмигрантскими кругами, очень быстро выявившиеся, как только бунинские статьи на актуальные темы стали появляться в печати. Запись от 20 августа 1921 года, по возвращении от Мережковских: «3. Н. сказала, что она приемлет революцию даже после того, что она за собой принесла, что февральская революция — счастье!» Понятно, какие чувства могли вызывать у Бунина подобные разговоры. Не в его натуре было допускать компромиссы или проявить снисходительность, когда дело касалось недавней исторической драмы и вины за нее. «Грязь, мерзость, лукавство политиков, общая ложь, наглость, обманы», — все то, чем были заполнены газеты, внушало ему отвращение. В дневнике за январь 1922 года им сказано: все это чужое, ибо «я настоящего художественного естества. Я всегда мир воспринимал через запахи, краски, свет, ветер, вино, еду — и как остро, Боже мой, до чего остро, даже больно!»

К этому перечню следовало бы добавить только одно: любовь. Для Бунина она была целой вселенной, по которой можно странствовать бесконечно, так никогда и не познав ее до конца. А в эмигрантские годы, овеянная памятью о давней, прошлой жизни, оттененная невыносимой тоской о навсегда ушедшей России, лирическая проза Бунина, для которой любовь — магистральный сюжет, стала явлением, не имеющим аналога на фоне русской литературной традиции. Она совсем потеснила в его творчестве другие темы и интересы.

Это случилось еще до встречи с Галиной Кузнецовой. Один из первых бунинских рассказов парижского периода — «В ночном море» — датирован 1923 годом. Два очень немолодых человека — они не виделись двадцать с лишним лет — встречаются на палубе парохода, вышедшего под вечер из Одессы в Крым, и на стоянке перед Евпаторией между ними начинается откровенный, тяжелый разговор. Их многое связывало в далеком прошлом. Один, ставший знаменитым врачом, а теперь неизлечимо больной и прекрасно знающий, что впереди у него от силы год, когда-то причинил другому, ныне достигшему видного положения в литературе, страшную боль: оказался счастливым соперником в любви. Сколько было мук самолюбия, сколько безнадежной, безысходной нежности, как изводило ревнивое воображение, рисуя непереносимые картины! Но вот все кончено: та, из-за которой оставленный ею сходил с ума целые годы — пил, покушался на самоубийство, рвал лучшие, проникновенные свои страницы, — недавно умерла. А ее образ, как ни пытайся его вернуть, уже ускользает от них обоих, растворившись в этом прелестном предутреннем небе — или, еще скорее, нигде. И, даже не прилагая усилий, чтобы быть честными друг перед другом, оба признаются: для них в общем-то это уже почти ничего значит, не пробуждает ни трепета, ни страдания, разве что недоумение при мысли, что когда-то они стояли на краю гибели из-за женщины, прекраснее которой не было на свете.

Писатель все-таки встрепенется: нет, он не может «связать ее, умершую, с той, другой», все так же вызывающей в его душе особенное, единственное чувство. Однако ему нечем парировать трезвое, скептическое замечание собеседника — он вспоминает и оплакивает не ее, исчезнувшую из мира, а лишь свое переживание, представление, словом, самого себя, каким был вечность назад.

Сонно кипит бледно-молочная дорога за пароходом, крутится бечева лага, пароход тупо, неуклонно идет дальше, к Севастополю. Никто и никогда не ответит, зачем все это случилось в давнюю, давнюю пору. Было ли высшим счастьем или трагедией, после которой не хочется жить.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже