— Интересный ты человек, — не то с осуждением, не то одобрительно сказал Борисенко. — Знаешь, и у меня однажды такое после выговора было… Но тебе надо меньше пьянствовать.
— Пьянствовать? — остолбенел, а потом расхохотался Марко. — Это уже что-то новое. И хотелось бы иногда с досады потянуть добрую рюмку, так не могу: наперстками пью…
— А сколько об этом в анонимках написали, — Борисенко положил руку на папку. — Знаешь, кто это так старается?
— Кто честно работать не хочет: экс-председатель и его окружение. Мы с фашизмом скорее покончим, чем с клеветниками и дармоедами, которые научились хитро и мудро пожирать плоды социализма… Что думаете делать с этими бумагами?
— Буду коллекционировать для интереса: заведу счет, сколько их придет за год на одного заядлого председателя, прикину, сколько они забрали времени и денег у государства, а потом прилюдно будем судить отчаянных доносчиков.
— Такой же статьи в законе нет.
— А мы постараемся содрать с них хоть израсходованные командировочные на разъезды и комиссии. Рублем ударим по доносчикам… Ставок зарыбил?
— Зарыбил.
— Много ловил рыбы до войны?
— По шесть центнеров с гектара. Но мы тогда подкармливали ее, а теперь нечем.
— Пойдешь к председателю райпотребсоюза, он немного выпишет жмыха для вашей рыбы. За это хоть на рыбалку позовешь?
— Увидим, сколько дадите жмыха.
Борисенко засмеялся:
— Знаем, какой ты скупердяга. А с горючим уже выкручиваемся — прибыло на станцию…
И после этих слов Бессмертный и Борисенко одновременно посмотрели на окно, к которому приближалась вечерняя даль. Сейчас они оба подумали уже не о горючем, а о победе, которая поднимала крылья над всей землей.
XXXII
Марко возвращался с дальних полей, когда мягкие вечерние долины начали прорастать и зарастать сизыми кустами тумана. Между небом и землей пролетели темные комочки чирят, а в тумане отозвался коростель, казалось, он приглашал в свои владения гостей, то и дело отворяя им скрипучую калитку. Что и говорить, немудренная песня коростеля, но и она вечерами, а особенно рассветами веселит хлеборобское сердце. Идешь, бывало, на заре, прислушаешься к этому «дыр-дыр» и чувствуешь, как трудится в темноте птица — отдирает и отдирает ночь от земли.
На леваде уже темнели и срастались деревья, под ногами качалась роса и туман, а над всем миром стояла такая тишина, что слышен был плач надломленной ветки.
Марко остановился, прислушиваясь к этому плачу, потом подошел к кладке, к тому месту, где он когда-то в молодости впервые поднял на руки девушку и перенес на другой берег. Как не сошлись берега с берегами, так не сошлась и его судьба с судьбой учительницы. А под кладкой, как и когда-то, влюбленно воркует вода и так же плачут над ней надломленные ветви.
«Старею, — подумал Марко, — потому что чаще необходимого вспоминаю то, что называлось любовью, и чаще потребного с печалью или удивлением останавливаю взор на женской красе, но уже по-другому волнует она тебя — как произведение искусства, как чудо природы, и чаще в книге девичий образ раскрывает затуманенную синь далеких вечеров… Стареешь, мужик».
От этой мысли Марко резко встал у кладки и осмотрелся: не стоит ли за его плечами старость? Верба качнула над ним девичьим рукавом и струсила несколько росинок, а издали снова закричал коростель.
Марко перешел на тот берег и капризной тропой подался на другой край села — надо было зайти к Мавре Покритченко.
Когда он переступил порог землянки, Мавра как раз возилась возле небольшой печи, в которой на подоле пламени чернел единственный, с кулак величиной, чугунок. На скрип дверей вдова порывисто повернула голову, удивление и страх мелькнули на ее лице. Вот на самые глазницы налегли брови, под ними трепетно сузились диковатые глаза, а ресницы погасили в них огонь. Еще не веря сама себе, женщина выпрямилась, почему-то коснулась руками живота и сразу же испуганно отдернула их, опустила вниз.
— Чего так напугалась? — удивился Марко. Ему показалось, что Мавра в последнее время пополнела. С каких бы достатков? — Добрый вечер тебе!
— Доброго здоровья, — настороженно кивнула головой Мавра, и теперь на ее красиво округленном лице зашевелились упрямство и болезненная озлобленность. Она поправила платок цвета утиной лапы, потянулась к кочерге, сжала ее в руках и глухо спросила: — Вы пришли меня гнать на работу?
Возле усов Марка шевельнулась задиристая смешинка:
— А ты боишься ее, что сразу за кочергу ухватилась?
— Не боюсь, — глянула на мужчину и снова убрала в глаза отблески пламени.
— И я так думал.
— Что хотите, то и думайте себе, а я работать в колхоз не пойду. И не агитируйте меня, агитировали уже разные, — женщина решительно и строптиво отвернулась от Марка, снова сунула в печь кочергу и так начала ею орудовать, что жар полетел на шесток и пол.
— Хорошо же ты, как посмотрю, научилась встречать людей, — улыбнулся Марко.
— Так как они меня, — ответила от печи Мавра. Сейчас все ее лицо и увеличенный бюст были охвачены подвижным багрянцем. — Никому, никому я теперь не верю.
— И это может быть, — согласился Марко, а Мавра удивилась.
— Что может быть?