Если бы Невшупе сказали, что он «подбрасывал» Ильюшина (всё равно куда) главным образом чтобы показать «Волгу», он бы не поверил. Да и что здесь такого? — только купил машину, не прошла ещё радость. Превосходство над однокурсником было очевидным и без «Волги» — это льстило конечно. Но что-то нёс теперь в себе этот неудачник неуловимо враждебное. Эти искры в глазах ребяческие, когда дело получил. То как рыба вяленая, то радуется неизвестно чему. «Не от мира сего», — заключил Невшупа.
Когда Невшупа вышел в военкомат после отпуска, мысль о возможном звонке Ильюшина могла его только напрягать. «Глупость, на самом деле, — то он служит, то увольняется, то снова ему службу подавай… моё — не моё (ещё скажи — призвание!). Работай своим менеджером, раз бумажку получил, и людям «мозга не делай»».
Ильюшин не звонил. Его личное дело зависло теперь в части. По решению суда приказ об увольнении должен был изменить командующий округом. Округ высоко. В округе придерживаются мнения: «Понятно, что российский суд — самый гуманный суд в мире, а по-хорошему — расстрелять всех этих уродов, а не деньги им платить!»
Без санкции командующего часть не шевелилась. Сначала собирались заплатить деньги, и Ильюшину назначили в финчасти время, но что-то изменилось.
Сколько ни травил себя Ильюшин неполученным сертификатом и «стыдным» званием в тридцать два года, не нужны были ему ни квартира, ни выслуга, ни «чеченские» деньги.
Правильнее сказать — нужны… Но это было не его настоящее желание.
Ильюшин хотел в Чечню. Разумеется, не насладиться ещё раз замечательными видами гор под снежными контурами верхушек. И не от показаний курортного воздуха.
Свой бой, единственный и бестолковый, в котором он свалился за колесо ЗИЛа и, ничего не соображая, всаживал в зелёнку магазин за магазином, он не променял бы ни на какие звания, пенсию и квартиру. (Не поддавшись, конечно, «не своему» желанию.) И чем больше было страха в душе, тем заманчивей казалась цель — снова оказаться
Но какая из прикрытия сила? Один самообман… Измотанный судом, он приободрился будто брошенным судьбой ему на поддержку Невшупой. Но предостережение было в этой поддержке. Сомнение вкралось в Ильюшина на лавочке у подъезда девятиэтажного дома. Выслуга, пенсия, звания сыпались от сомнения как жухлые листья от ветерка. А что оставалось? Желание пострелять?
ЗАПИСКИ РЯДОВОГО САВЕЛЬЕВА
Записки рядового Савельева
В строю из семи новобранцев, в сером стареньком пуховике, во главе с молчаливым капитаном я иду от станции уже километров восемь. Дорога сворачивает вниз влево. Я замечаю давно не крашенную табличку на изогнутом ржавом штыре: «Учебный центр в/ч…»
Из плохо освещённого пространства казармы навстречу выходят и выходят солдаты; их длинные огромные тени скачут по стенам просторного, как спортзал, помещения. Мы зажаты всем навалившимся и нашими страхами, но они настроены миролюбиво.
— Откуда, пацаны?.. — наперебой налетают обитатели казармы.
Земляков не находится. Мы, потерявшие популярность, тупо озираемся. Затем, в бесформенных, не по размеру, шапках, слежавшихся мятых шинелях без знаков различия, одинаковые, как все только что переодетые в военную форму люди, попадаем в большой строй.
— Ста-на-вись, р-равняйсь, ир-р-ра, равнение на… средину… Товарищ капитан, рота на вечернюю поверку построена, заместитель командира взвода сержант Аверченко…
— Вовкотруб.
— Я.
— Селивёрстов.
— Я.
— Савельев.
— Я…
Я вбегаю в морозную темень и сразу отстаю. Неумело намотанные куски плотной ткани причиняют боль ногам.
Свет распахнутых настежь окон тускло освещает одинаковые ряды двухэтажных зданий. Вчера вечером нас привели в казарму, когда было уже темно, и утром я не понимаю, где нахожусь и куда бегу. Леденящий воздух пронизывает хэбэшный камок.
Весь первый день я соскабливаю обломком стекла остатки затёртой краски с половых досок, а после ужина до поздней ночи пришиваю к шинели погоны, шеврон и петлицы.
Утром сержант отводит меня в санчасть. У меня воспалены гланды. Мне жарко в шинели. Я расстёгиваю крючок и получаю первую в армии затрещину.
Очень высокий санинструктор медленно записывает мою фамилию в журнал и даёт мне градусник. Внезапно он поднимает голову и в упор задаёт вопрос: «Сколько отслужил, лысый?»
Думая, что это нужно для журнала, сбитый с толку, я отвечаю: «Два дня».
— Это срок!..
Нам, молодым, на койках подолгу лежать не приходится. Через каждые час-полтора в коридоре раздаётся:
— Духи и слоны, строиться!
Как заключённые, стриженые, в больничных пижамах и халатах, мы выстраиваемся в коридоре, и двухметровый санинструктор производит скорый развод:
— Ты и ты — туалет, чтоб был вылизан, время пошло, двадцать минут — доклад. Лысый — коридор. Чумаход — на кухню…