Припомним смысл Жениной баллады (теперь трудно вспомнить текст дословно). Ты, мол, навеки просалолился, и в твоей жизни не будет уже иного. Скоро ты станешь самодовольным и остылым, как все люди на заводе. Салол — страшный символ успокоенности, символ утраты нашей свежести, утраты самых высоких стремлений.
Женя сравнивал жизнь с цехом салола и труд — с непрерывным вычерпыванием салольной каши из бездонных вместилищ. От горького и преувеличенного сравнения веяло отчаянием, безнадежностью. Ты, мол, готовился к прекрасным и большим делам, а тут навалилось нечто будничное и серое без конца, без края. Неужели стоит жить, неужели можно жить ради этого?
Вы не обсуждали Женину балладу, стояли молчаливые, мрачные, подавленные.
— Знаешь, Борис, я больше не верю в свой театр, — прошептал Костя. — Я вам не говорил… ведь я поступал в театральное училище и провалился. Теперь не верю… Не верю.
— Ты думаешь, я верю в свою музыку? — повторил за ним Аркадий. — Кому они нужны — музыка, театр?
— Весной, когда застрелился Маяковский, мы поражались — помните? — как это можно так с собой сделать. Вот теперь я понимаю. Я не знаю, могу ли я, но знаю, что такое возможно.
Женя шептал свои страшные слова, не поднимая головы, будто она и не поднималась. Всех ребят как пригнуло к земле. Они молчали и не могли разойтись.
Мелькнувший у входа Львов весело крикнул:
— Голубчики, вам известно, что конец смены? Туфлину и Фиалковскому — работа, Ларичеву и Каплину — гульба. До свиданья!
Хорошо, что напомнил. Костя, криво ухмыляясь, пошел к аппарату, Аркадий — за ним. Ты вспомнил: Лена ждет за проходной.
Она сразу увидела: ты не в себе — молчаливый, ожесточенный, взволнованный чем-то. Она не приставала с расспросами, не навязывала своего внимания, шла рядом в бобриковом простеньком и симпатичном пальто, чему-то улыбалась, пела потихоньку.
Ты рассказал Лене про балладу. В самом деле, что нас ждет впереди? Неужели всю жизнь будет один этот завод, и больше ничего? А нам твердили, долбили, долдонили: «Перед вами все открыто, все, что хотите». Что же перед нами открыто? Феде Пряхину хочется самой трудной, самой тяжелой работы. Знал бы он, бедняга, какая бывает работа!
У вас с Леной во всем совпадали мнения. Ты и сейчас был уверен в ее сочувствии. Но она не поддалась твоему настроению, хотя и у нее был позади нелегкий рабочий день. Она возмутилась: Женькина баллада подлая. Женька — паршивец, надо устроить баню этому тихоне.
Что же, Борис? Один стишок, один скверный стишоныш перевернул в тебе все с ног на голову? Ты уж не трогай Федю Пряхина. Вспомни лучше, с каким чувством ты шел на завод. Да, завод — наша опора, с ним связана вся программа жизни. Да, все открыто перед нами. Только все от нас же и зависит, от нас самих. И музыка Аркашки, и театр Кости, и даже стихи поганца Женьки — все зависит от нас самих, от веры в завод, в пятилетку, в нашу жизнь.
Задыхаясь от негодования, с удивительным жаром, и сама пылая, не щадя в выражениях своего лучшего друга, говорила Лена. Возможно, она говорила проще и грубее, однако важен смысл, а за смысл ручаюсь.
— Что с вами, ребята? — говорила Лена. — Трудно? Трудно и тяжело на заводе, очень тяжело? Работают же другие, Дрожжин и Дронов, Коля Курдюмов, Антон Васильев в аспирине. И мы привыкнем. Мы уже привыкаем. Или мы не комсомольцы? Неужели вы испугались, раскисли и все вам уже не так, не по нутру, захотелось немыслимого и несбыточного, жар-птицы с красивым хвостом, чего-то такого, что и назвать не можете? Эх вы, мужчины, — сильные, могучие мужчины-гиревики!
А главное — ты, Борис. Я ведь иду за тобой. На заводе тебя уже узнали, уважают, ставят в пример. Зря уважают, ставят в пример? Как же так? Что с тобой? Смотри, я ничего не боюсь и ничего не жалею. Может быть, ты решил — мне легче? Взгляни на мои руки… А запах?.. Я недавно в цехе и уже насквозь пропахла уксусной кислотой. Я как селедка в уксусе. Тебе не пришло в голову, что мне, возможно, труднее, чем тебе?..
Что, Борис, стыдно? Лена, милая Лена, все в ней прямо и ясно. Ей нисколько не легче. Она молчит, не жалуется. В ее работе свои неприятности, свои вредности. Посмотри на ее руки: давно ли розовые, шелковые, они загрубели, стали шершавыми, ногти обломались, на ладошках выросли твердые наросты.
Ты останавливаешься, берешь ее руки и целуешь. Лена, милая Лена, твои руки прекрасны.
— Борис, неудобно, прохожие оглядываются, — шепчет Лена и сияет, улыбается лучезарно.
— Пусть смотрят… Руки твои прекрасны. Ты удивительная, Лена! Как мне благодарить, что у меня такой товарищ на всю жизнь?
Ты и сам смущен, тебе еще не удавалось сказать Лене такие хорошие и смелые слова.
— Пойдем пешком куда-нибудь? — предлагаешь ты. — В трамвае неохота толкаться.
— Конечно, пойдем, Борисок! Куда?
На улице неуютно. Зима и снег опять исчезли, противная мелкая водяная пыль. Мокрые тротуары и мостовые, мокрые крыши, рано вспыхивающие уличные огни, отражающиеся в мокром асфальте, в мокрых камнях.
— Куда пойдем?
— Куда хочешь, Борисок.