«Небо.
Оно как четвертое измерение нашего мозга. Как вечность, когда неумолимо стучит маятник времени.
Но… Небо – это еще и проспект ускоренного передвижения. Гордость и завоевание авиакомпаний XX века.
В общем, небо – это современно. Это, безусловно, религия живущих с поднятой головой.
В тот день, 2 октября, когда я шла по бетонке аэродрома, оно было розово-синее. Размытые облака, набегая друг на друга, чуть алели по краям, подсвеченные изнутри крадущимся солнцем. Перламутровые капли свисали с кустов и падали в траву. И сама трава розовела и золотилась осенью, облетевшими листьями и предощущением чего-то неизведанного. Бывает так, что идешь по дороге или в лесу и вдруг остановишься, потрясенный. Вдруг откроется тебе какая-то забытая красота, что-то милое, почти детское, и поднимется в груди твоей непонятное счастье. Почему-то отступит усталость и защемит в горле. То ли от жалости к себе, то ли от благодарности. И будешь стоять долгие минуты и глядеть на тихую аллею из оголенных берез или на светящуюся фосфором волну, в которую кидаешь округлые серые камни, или на ветку вербы, качающуюся на ветру. И потом, много лет спустя, когда сердце твое будет в смятении и горе, ты станешь рваться в то место, чтобы снова испытать счастье. Но оно никогда не повторится. Потому что счастье не повторяется и нельзя вернуть раз испытанного. И всю жизнь ты будешь тосковать по этой минуте и помнить ее, и с каждым годом она будет казаться все более волшебной и загадочной.
Так было раз со мной на острове Валаам в Карелии, когда с вершины холма открылась мне серебряная струя ручья, бегущего в Ладожское озеро, и вся моя прежняя жизнь показалась туманной и призрачной, а вся будущая – смещенной, как трагическая маска, и мне не захотелось ни прошлого, ни будущего, а только этого мига, убегающего вместе с прозрачной струей в Ладогу.
…Я шла все дальше от аэровокзала – туда, где расположилась служба движения. Воздух был свеж и легок, и мне показалось, что только это важно. Этот день и эта легкость дыхания. А остальное суета и пройдет. Быть может, за поворотом откроется мне иная жизнь и эта жизнь научит меня не страшиться будущего и верить в себя…
В отделе кадров сидела полная блондинка с начесом. Она не смотрела на меня.
– Так что у вас с языком?
Я повторила:
– Знаю английский. Немного говорю по-французски.
– Ваш аттестат. Так.
Блондинка впервые подняла глаза. Глаза оказались в синих лучах. Ясные.
– Почему вы идете к нам? Вам бы в вуз.
– Нет, не сейчас.
Женщина пожала плечами и вернулась к документам. Небрежно перелистала анкету. Начала читать краткую автобиографию.
Я ждала. Что узнаешь из автобиографии? Ну, родилась в Лялином переулке. 18 лет. Ну, родителей нет, один брат. Если бы в анкетах отвечали на вопрос «какой», это бы еще имело смысл… Какой брат, какая комната в Лялином. Каких 18 лет.
– Что ж. – Блондинка еще раз внимательно оглядела меня. – Вы нам подходите, Кудрявцева. В пятницу пройдете совет бортпроводников. Занятия с первого сентября.
Она подколола анкету и автобиографию к аттестату.
– Мой вам совет – волосы остригите покороче. С такими замучаетесь. Следующий! – крикнула она, уже глядя на дверь. – Следующий!
Я перекинула волосы за одно плечо и отобрала документы. Блондинка не поняла.
– Извините. Я немного подумаю.
В дверях стояла следующая – длинная, тощая женщина с ребенком лет четырех. Кадровик перевела глаза с длинной на меня. Лучезарная синева блеснула холодом.
– Конечно, подумайте как следует. На романтику не рассчитывайте.
Я вышла.
В приемной толкались претендентки. Еще человек пятнадцать. Блондинок, сероглазых, замужних, одиноких. На любой вкус.
– У меня все моча не прозрачная, – вздыхала грустно маленькая с коричневой челочкой, – а им надо, чтобы прозрачная. Почки – главное. И чтоб все остальное в ажуре, печень там, сердце.
– Подумаешь, моча, – сказала ее соседка. – Тоже проблема… – На ней была клетчатая юбка и лесенкой связанные рейтузы. – Возьми чужую и сдай. Кто проверяет?
Третья, в желтом свитере, совсем юная, сказала уверенно:
– Это все для блезиру. Если хотите знать, они только на внешность глядят. Внешность подходящая нужна.
Она увидела меня и кинулась ко мне.
– Ну что? – сказала она. – Внешностью очень интересуются? Очень? Скажи честно, я подойду?
Я поглядела.
– Подойдешь.
Мне хотелось выбраться на улицу.
Сколько их рвется сюда! Зачем?
Вдоль длинного коридора стояли парни в форме и без формы. Летный состав. Мутная завеса дыма закрывала лица. Хлопали двери. Шуршали голоса.
Я вошла в облако дыма… Кто-то сострил:
– Глянь какая. Волос – чистая валюта.
Другой посоветовал:
– Отнеси в долларовый, крошка. Магнитофон справишь.
Первый одернул:
– Брось подкатываться. Все равно с такой рожей не пройдешь.
В дыму загоготали.
– Моя рожа комотряда устраивает.
Я нырнула под арку и очутилась на аэродроме. Здесь было пустынно, ветрено, пахло дынями.
Меня всегда беспокоило открытое пространство. Море, падающее за горизонт, длинная улица, где не видно ни одного поворота, или степь. Что-то бередило мое воображение, звало ступить в нескончаемую пустыню.
Равномерно нарастал и затухал гул какого-то взлетевшего гиганта. Неподвижные самолеты висели над травой кверху плавниками и головами, похожие на пронумерованных дельфинов.
Я миновала ряды служебных домов и пошла вдоль кромки поля. Чем позже домой, тем лучше. Пусть они вдвоем поужинают, решат все проблемы… Вообще-то лучше всего появляться дома, когда они уже легли и потушен свет. Тогда можно тихо пройти по коридору к себе. Они услышат, что я пришла, но уже не встанут. Если же они заснут до моего прихода, наутро Софка обязательно подденет: «Ну как, повезло вчера?» – и улыбнется. Понимающе так улыбнется. Как союзница.
Мне не приходилось присутствовать при разговорах Софки с братом о моей судьбе. Но казалось, что я их слышала сотни раз и все они походили друг на друга, как болгарские помидоры.
– Удивляюсь, – говорит Софка брату, – ведь недурна, а нет в ней эдакого. В ее возрасте пора иметь романы, флирт. Какая-то игра должна быть, секс.
Если брат в это время бреется или пишет свои формулы, он отмолчится. А если завтракает и уж нельзя не ответить, скажет: «Я в этом мало разбираюсь. Мне безразлична форма поведения. Важно – родное существо». Потом посмотрит на стеганый голубой халат Софки, на ее ослепительную шею и скажет: «Конечно, в тебе есть «эдакое». Бесспорно».
Софка никогда со мной не ссорилась, не лезла мне в душу. Ей показалось бы странным что-то переделывать во мне. Она жила театром, музыкой. И не замечала ничего вокруг.
А я больше всего не переносила именно «эдакое» в Софке. Стоило появиться кому-то в доме, как в ней начинался нестерпимый блеск. Блестело все: мимика, походка, фразы. И вот уже новичок говорил неестественным голосом. В комнате начинало пахнуть мерзким интимом. А на другой день он бегал по Софкиным поручениям. За вином, фруктами, сидел на каждом спектакле, после отвозил ее домой. При чем тут брат? Миша? Тихий, чуть заикающийся, деликатный до странности. Уже в детстве он морщился от громкого голоса, грубости. Но в Софке ничего нельзя было предвидеть заранее. В ней все происходило по правилам шарады. Такой шарадой, опрокидывающей все прогнозы, была любовь Софки к моему брату. Порой я думала, что только из врожденного чувства противоречия брат стал Софкиной страстью и слабостью. Несмотря на частые спектакли и репетиции, она ухаживала за ним преданно и неистово. Меняла рубахи, готовила любимый суп с грибами и фасолью. Если брат заболевал, Софка делалась тише воды. Ходила на цыпочках, занавешивала марлей форточки, чтобы не дуло, и варила протертый суп. А я ощущала себя всегда лишней при Софке.
Мое присутствие было просто не нужно. Мне нечем было заняться в доме. Софка все умела лучше, делала в два раза быстрее.
…Служебные постройки аэродрома кончились, остались в стороне поле, кафе, гостиница. Начался лес.
Смешно! Только что я думала об инязе, узнавала, сколько на место. И вот все перевернулось. Все решил разговор с Лидочкой. Лидочкой по прозвищу «Что дают». Она еле-еле окончила школу в прошлом году, и влекло ее только на выставки мод и балет на льду. Лидочка была смешлива, вечно напичкана новостями: где что дают и кто кого бросил. И вот вам: налетала триста тысяч километров, одета как парижанка.
– Как же ты теперь? – спросила я.
– А что? Стюардесса-переводчица.
– Ты? Переводчица? – Я засмеялась. – Ты же не могла How do you do?
– Ага… А теперь на первых ролях. Wie geht’s? Comment ça va? И притом кормилица семьи.
Я не верила.
– А что такого. Никита – девяносто, я – сто семьдесят. Да еще валюта.
– И ребенок?
– И ребенок. Девочка.
– Как же ты летаешь? С девочкой кто?
– Да он же, Никита. И сготовит и постирает.
Я молчала. А Лидочка, переполненная впечатлениями, выкладывала мне, что на аэродроме в Копенгагене прямо из каменного пола растут деревья; что бывают грозовые полосы, из которых так трудно летчикам выбраться. И что боевой командир корабля Валя Гребнев так самолет посадит, что пассажиры и не проснутся, потому что у него машина как «загипнотизированная».
Она тараторила. А я все глядела на нее и глядела… На ее клееные ресницы, на челку, закрывающую полглаза, на туфли из крокодиловой кожи.
– А ты что, интерес проявляешь? – спохватилась вдруг Лидочка. – Хочешь, устрою?
– Да нет, просто любопытно.
– А то устрою… У меня по кадрам знакомая – Валя Блондинка. – Лидочка поглядела на меня. – Да зачем тебе? Ты обеспеченная.
Начало темнеть. По аэродрому поползли световые блики. Светились разноцветные сигнальные и посадочные огни. И люди в залах кафе и ресторанов просвечивали, будто к ним подключили лампочки.
«Полетаю годик, а там – институт, – думала я. – Не каждому кадровик ответила: «Вы подходите». В институт никогда не поздно».
Я подошла к центральному зданию. И здесь все светилось. От аэровокзала веяло праздником, карнавалом. Переодетые в англичанок, индусов, болгар пассажиры разыгрывали свою, полупонятную мне игру. У касс оформлялись две группы. Хвосты их вытянулись до двери… Слева говорили по-французски, справа – по-польски… На экране большого телевизора диктор отвечала на вопросы. Изгибались губы диктора. Мужчина с двумя белыми чемоданами спрашивал. Губы объясняли. Телевизор был квадратный, мужчина – прямоугольный. Он потоптался у телевизора. Его что-то не устраивало.
Я подошла к нижнему буфету перехватить на скорую руку. Под стеклом аппетитно маячил цыпленок, салат из помидоров, семга… Я взяла семгу, хлеб, кофе и пошла в дальний угол к окну. Семга оказалась влажной, несоленой, такую в городе не достанешь… Надо решить сейчас все, пока горло обжигает кофе. Все эти люди уже решили. Они выбрали и знают, что им делать.
Рядом, сдвинув столики, сидела группа – человек двенадцать – артисты или спортсмены. Видно, они уже оформили документы и ждали. Они тоже всё решили, и им было весело. В центре спиной ко мне сидела женщина в белом, светлые волосы на затылке подхвачены узлом и змейкой спускаются по спине. Перед ней цветы и сумка из белой соломки, как ванильный торт безе. Женщина все вскрикивала и ахала, а рука мужчины трепала светлые волосы. Что-то мелькнуло знакомое.
Я думала: «Если прийти и прямо сказать Софке, – мол, иду в стюардессы, пламенный привет. Через три месяца, извините, восемь тысяч метров высоты. Даже ваши всемогущие руки, мадам, не достанут. Так вот. А брату объяснить: «Мишунь, я хочу сама по себе. Ну пусть дура. Ну пусть потерянное время, решила – и все. По-своему…» – и обнять его и душить, пока не скажет: «Ладно. Как знаешь. Изредка вспоминай, что там, на земле, у тебя есть родственник. Между прочим, доктор наук и профессор. Настроение и покой профессора стране небезразличны».
Объявили посадку на самолет Москва-Варшава. Ребята за сдвинутыми столиками поднялись. «Значит, решено, – думала я. – Сейчас сдам документы».
Я оглядела зал. Сколько раз я пройду по этому вестибюлю, повторю приглашение на посадку. А люди все будут улетать, прилетать и снова улетать.
Ребята разлили шампанское. Кто-то сказал: «Внимание, говорит штаб фестиваля молодежи. Прощальный тост».
Может быть, летела бы с этой группой. «Здравствуйте, приветствую вас на борту лайнера Ту-104. Самолет совершает рейс по маршруту Москва-Варшава, командир корабля товарищ N. Не хотите ли конфетки? Мятные. Помогает при взлете и посадке».
– Внимание, – сказал парень, трепавший волосы женщины в белом. – Да не галдите вы!
Теперь я узнала его. Эта спина. Этот голос.
– Перестаньте, цыц! – рассмеялся он. – Дайте прорваться с речью.
– Ни за что! – закричали кругом. – Речь скажешь дома.
– Ну, шут с вами. Выпьем за успех в Варшаве, за победоносное шествие нашего искусства за рубежом.
Я спряталась за индианку, сидевшую напротив, и заткнула уши. Ничего не слышать. Я уже наслушалась. На всю жизнь. Больше не желаю. Не желаю.
– …Ты пойми, тебе еще учиться надо, – говорил этот голос всего полгода назад. – Да куда тебе замуж. Готовка, стирка, ребенок. Надо выбрать жизненный курс. Только жена – зачем тебе это? Не сейчас. Понимаешь? Я должен стать на ноги. Мои ноги нам будут на двоих. Потерпи годик. Ладно? Ну будет. Ну к чему это? Дай я вытру. У тебя же вся жизнь впереди, самая прекрасная жизнь. Ну, не реви. Перед тобой открыты все двери.
Всего полгода назад он был еще ее Тоша – Тимофей. Горела старая, сломанная лампа, уходили вверх тени. Вместе с ними уходила жизнь. И вера в слова. Значит, если говорят тебе: «Ты навсегда, ты единственная» – не верь. Если обещают: «Я тебя никому не отдам» – отдадут и даже не спросят кому. Если говорят: «Без тебя нет завтра» – все это треп, не надейся. Будет снег, новая весна, праздничное утро, и все это будет без тебя. Чтобы обмануть, у них всегда найдется важное дело. Или важные обстоятельства. Или важные люди… И все эти дела и люди позовут их именно для того, чтобы они стали главнее тебя. «Я занят». Или: «Прости, но меня ждут». Или: «Сегодня я не могу, у меня решающий день». Или: «Разве ты не видишь, я думаю».
Для кого решающий? А я, что ли, не жду? Занят? Но чем? Почему не мной, а кем-то?
– …Слышишь, – говорил он тогда. – Сейчас же успокойся и уезжай домой. Вдвоем выходить неудобно. Слышишь? Утром я позвоню, что-нибудь придумаем. И не плачь. Не могу видеть, как ты плачешь. – Он шептал все настойчивее: – Ну как маленькая! Ну успокойся. Ну пожалуйста. Завтра обязательно что-нибудь придумаем.
В этот день я вернулась домой в два ночи. На столе в кухне лежала записка от Мишуни: «Зайчик, что-то ты зачастила. Не случилось бы худого. Твой брат».
В комнате было темно, как в склепе. Окно будто занавешено черным. Ни одной звезды. Ни луча от месяца. Я села в кресло у окна и снова заплакала. Зачем зажигать свет. Раздеваться. Ничего не имело смысла. Только боль. Около самого сердца. Ничего больше. Боль. Боль…
Потом я очнулась.
В окне проплыла сигарета. Ночь. Огонек чьей-то ночи. Куда он торопился? Огонек замер. Ткнулся о кого-то, метнул искры. Теперь их стало два. Два огонька. Две жизни. Они были рядом. Может быть, мгновение. Потом поплыли в разные стороны. В разные стороны…
А потом наступило утро. Появилась Софка.
– Кажется, ты начинаешь пользоваться успехом?
…За соседними столиками кончили пить и сдвинули бокалы. Один упал. Тимофей засмеялся:
– К счастью. Счастье, оно знает, кому фартит.
Он нагнулся, поднял осколки и пропустил белое пальто впереди себя. Они двигались по вестибюлю. Его спина вошла в пролет, между постами проверки документов.
Все. Все.
Теперь он ушел.
И мне можно. Тоже можно встать и идти.
В разные стороны».