Сегодня утром, усталая и потерянная, я бродила по улицам вокруг отеля и внезапно наткнулась на пустую церковь, вошла в нее. Я просидела там минут двадцать, погрузившись в неторопливую, серьезную атмосферу святости, и пара живописных слезинок о благородстве Иисуса выкатились из моих глаз. Это я так подбираюсь к объяснению моего интереса к христианству – проще говоря, я довольно сентиментально, буквально до слез, очарована и тронута «личностью» Иисуса. Все в его жизни волнует меня. С одной стороны, меня к нему как бы притягивает, есть ощущение близости, что сильно напоминает мои чувства к некоторым любимым вымышленным персонажам – не удивительно, учитывая, что я узнала о нем точно таким же образом, то есть читая о нем в книгах. С другой стороны, он поражает и впечатляет совершенно иначе. Он кажется мне воплощением некой нравственной красоты, и мое восхищение этой красотой вынуждает меня сказать, что я «люблю» его, хотя я вполне осознаю, как нелепо это звучит. Но, Айлин, я люблю его, и я даже не могу притворяться, будто это такая же любовь, как к князю Мышкину, Шарлю Свану или Изабелле Арчер. Все-таки это что-то другое, иное чувство. И хотя я не «верую» буквально, что Иисус воскрес после смерти, истинно и то, что самые волнующие сцены в Писании и те, к которым я чаще всего возвращаюсь, происходят после воскрешения. Мне сложно отделить Иисуса после воскрешения от человека, которым он был раньше; они для меня одно существо. Видимо, у меня ощущение, что воскресший он продолжает говорить то, что «только он» мог сказать, я не могу представить эти мысли исходящими от иного сознания. И это самое большее, что я могу сказать о его божественности. Я испытываю сильную симпатию и привязанность к нему, меня глубоко трогают размышления о его жизни и смерти. Это все.
Однако вместо того, чтобы наполнить меня духовным покоем, пример Иисуса заставляет меня почувствовать собственную жизнь тривиальной и мелкой в сравнении с ним. На публике я постоянно говорю об этике заботы и ценности человеческого сообщества, но в реальности не даю себе труда позаботиться хоть о ком-то, кроме себя. Кто в этом мире полагается на меня хоть в чем-то? Никто. Можно обвинять себя, и я обвиняю, но мне кажется, это системная проблема. Раньше наши ровесники женились, рожали детей, крутили романы на стороне, а теперь в тридцать лет все одиноки и живут с соседями по квартире, с которыми никогда не сталкиваются. Традиционный брак явно не справлялся со своими задачами и почти всегда заканчивался тем или иным крахом, но по крайней мере, это было усилие ради чего-то, а не просто грустная бесплодная растрата жизненных возможностей. Конечно, мы избежим многих проблем, если все будем одиночками, станем соблюдать целибат и тщательно охранять личные границы, но сдается мне, тогда у нас не останется ничего, что делает жизнь стоящей. Полагаю, ты скажешь, что старые способы быть вместе плохи – и они плохи! – и что мы не хотим повторять прежние ошибки – не хотим! Но когда мы разрушали ограничения, чем мы собирались их заменить? Я не пытаюсь защитить обязательную гетеросексуальную моногамию, а всего лишь говорю, что она, по крайней мере, позволяла что-то сделать, давала точку зрения на жизнь. А что мы имеем сейчас? Вместо? Ничего. И мы настолько сильно ненавидим людей за ошибки, гораздо сильнее, чем любим их за сделанное добро, что самый простой способ жить сегодня – это ничего не делать, помалкивать и никого не любить.
Однако: Иисус учит нас не судить. Я не одобряю жесткое пуританство или моральное тщеславие, хотя и сама не без греха. Моя одержимость культурой, «реально ценными» вещами, знаниями о джазовых пластинках, красном вине и датской мебели, даже о Китсе, Шекспире и Джеймсе Болдуине – не форма ли это тщеславия, или хуже того – крошечный пластырь, которым я залепляю изначальную рану, связанную с моим происхождением. Я создала между собой и родителями такую пропасть искушенности, что сейчас они не могут ни прикоснуться ко мне, ни даже дотянуться до меня. И, оглядываясь на эту пропасть, я чувствую не вину и потерю, но облегчение и удовлетворение. Лучше ли я их? Определенно нет, хотя, наверное, удачливее. Я другая и почти не понимаю их, я не могу жить с ними и впустить их в свой внутренний мир – или, если уж на то пошло, писать о них. Вся отдача от меня как от дочери – лишь череда ритуалов, которые я выполняю, чтобы защититься от упреков и ничего при этом на самом деле не отдать. В твоем последнем письме меня тронули слова про то, что наша цивилизация рушится, но ее конец – не конец жизни. Но все-таки я не могу так это воспринимать – что бы ни возникло после, это уже будет не моя жизнь, совсем не моя. Потому что, по сути, я лишь артефакт нашей культуры, крошечный пузырик, мерцающий на краю нашей цивилизации. И когда она закончится, я исчезну. Я не сильно и возражаю.
P. S. Неудобно спрашивать, но раз Саймон говорит, что приедет вместе с тобой, – вам приготовить две спальни или одну?
19