Настала Страстная неделя. Во вторник вечером мы много шутили, смеялись. Но вот устали и решили спать. Улеглись. Выключили свет. Затихли. И вот… только–только начал накатывать первый сон, как что–то взорвалось, загрохотало и с уханьем прыгнуло ко мне на кровать. Раздался мой крик, услышанный мною словно со стороны, возник всеобщий переполох. Оказалось, это отвалился оконный карниз и вместе с занавеской упал на меня.
— На днях тебе будет неприятное известие, — громко сказала Катерина Тесленко, которая избавлялась тут от туберкулеза, нажитого на грязях при лечении бесплодия.
— Она дура, не слушай ее, — прошептала тетя Надя из Синельниково.
Среда прошла спокойно, не принеся никаких событий и новостей. Я повеселела, близились выходные, когда нас отпускали домой под предлогом того, что надо как следует выкупаться. И вот под Чистый Четверг мне приснился странный сон.
Был он очень похожим на явь, потому что продолжал реальные события. Будто на выходные дни приехала я из больницы домой, захожу во двор и сразу за воротами вижу разбросанные куски старой Юриной одежды, в которой он был в колхозе на первом курсе, — выгоревшего синего свитера из хлопкового трикотажа (были тогда такие, самые дешевые). И эти куски были окровавлены, будто кто–то рвал зубами одетого в них человека и разбрасывал оторванное по земле, а потом тело и плоть убрал. Я прошла мимо этих кусков, повернула налево к подъезду. И проснулась.
Утром я рассказала сон своим подругам.
— Да, — задумчиво сказала тетя Надя, чтобы ее слышала только я одна, — оказывается, и дура иногда может высказать стоящую мысль. Похоже, у тебя умер кто–то из родных, а упавший карниз был знаком.
— А как я говорила, так меня никто не поддержал! — подскочила на кровати Катерина, слава Богу, не услышавшая Надиных слов. — Вот тебе и известие!
— Какое? — спросила я, гадая, что по этому поводу придумает она.
— Не знаю, но сон точно вещий, — присутствующие дружно засмеялись.
— Беги отпрашиваться домой и езжай, — напутствовали меня, когда я уже выбегала из палаты, направляясь к Игорю Васильевичу, лечащему врачу, чтобы застать его в ординаторской до обхода.
Можно представить, как я спешила, нервничала и с какой тревогой входила во двор, имея в виду, конечно, свое воображение, как ни крути, — несколько отличное от нормального, иначе бы я не сидела часами за компьютером и не разговаривала бы с читателями, о которых не имею представления. Это свойственно только писателям от природы.
Тут невольно приходят на ум слова Генри Миллера о том, что взрослый пишет, чтобы очиститься от яда, накопившегося в нем за долгие годы неправедной жизни. Мол, взрослые пытаются таким образом вернуть свою чистоту, а у ребенка нет нужды в писании — он безгрешен. Это явно сочинено ради красного словца — не зря же он признавался, что дурачит свою публику столь же омерзительно, как проделывает это любой другой шарлатан. А я начала писать дневник с третьего класса, следовательно, с девяти лет. Ясное дело, что такое малое дитятко нельзя заподозрить в грехе. Да я и сейчас уверенна, что не совершала столь тяжких проступков, чтобы каяться–побиваться и от кого–то ждать отпущения грехов.
Желание писать, как я теперь понимаю, сначала было вызвано стремлением законсервировать, сохранить во времени и в наиболее свежем восприятии свое детство, чтобы к нему всегда можно было прикоснуться, ибо я тогда уже понимала бессилие памяти беречь детали, а порой и значительные события. Я писала много и терпеливо, стараясь находить точные слова — так хозяйка ищет самые лучшие рецепты для заготовки овощей впрок, и точно так же терпеливо и старательно изготовляет разносолы. А теперь я пишу по нашей древней славянской потребности и обязанности отчитаться в прожитых годах и накопленном опыте — что от мира взяла, то миру и отдаю. Русские — единственная нация в мире, стремящаяся к образованию во всем и на каждом шагу, так что утаивать полученные от жизни уроки — это чуждое нам явление. Мы — народ–летописец. Но я отвлеклась на размышления о значении воображения в моей деятельности.
Итак, я зашла во двор. Здесь, как всегда, было чисто и подметено, никаких тряпок, тем более окровавленных. Дома — молчащие Юрины родители, это был период нашей совместной жизни, когда они уже отказались от войны, но продолжали делать вид, что ослепли и нас не видят. Был у нас уже и телефон.
Не заходя в свою комнату, я позвонила Юре на работу.
— Он в командировке, — ответил мне незнакомый голос.
— Давно? — удивилась я.
Юра был у меня во вторник и ничего не говорил о командировке. А такого, чтобы ехали из дому под конец недели да еще срочным порядком, у них не бывало — наука, дело плановое, строго регламентированное.
— Но он ничего не говорил о командировке,
— зачем–то сказала я.
— Не знаю, он срочно выехал.
— Когда?
— Вчера с самого утра.
Странно, накануне вечером был у меня, а утром уехал в командировку, срочную. Значит, он знал о ней? Почему же мне не сказал? Что–то тут было не так. Я решила позвонить сестре, но ее тоже не было на работе.